Башня. Новый Ковчег 4
Шрифт:
Обед проходил в гробовом молчании, и это было непривычно. Отец едва ли сказал пару слов с тех пор, как вошёл в квартиру, а мама, обычно говорливая, его ни о чём не спрашивала и только время от времени бросала на отца тревожные взгляды. Стёпка видел, что отец старался эти взгляды не замечать, нарочито обходил их стороной и по большей части смотрел в свою тарелку, а если приходилось поднимать глаза, то делал это так, чтобы не смотреть ни на маму, ни на Стёпу. Что-то было во всём этом неправильное, и Степан чувствовал, как где-то в глубине души ядовитыми змеями шевелились незнакомые доселе чувства — брезгливости, недоверия, невнятных подозрений, — пока ещё не облачённые в слова, но оттого не менее пугающие и неприятные.
Что-то
Вряд ли Стёпа Васнецов мог внятно сказать, откуда и почему у него возникло такое ощущение — ощущение надвигающегося конца, но оно было, и события последних даже не суток, а нескольких часов, перевернувшие Стёпкин мир и Стёпкины представления о добре и зле, только усиливали это ощущение. Он запутался и сам понимал, что запутался, с бестолковой надеждой ждал, что ему объяснят, и злился, глядя на невозмутимого и собранного, как всегда, отца. Попутно примешивался стыд за охвативший его страх, и Стёпка чувствовал отвращение к самому себе, потому что приходилось признать, что страх за свою собственную жизнь — тот самый, который возник, когда ему между лопаток уткнулась холодная сталь автомата, — оказался сильнее страха за умирающего Шорохова и сильнее страха за Нику.
Он даже почувствовал что-то вроде облегчения, правда, с примесью унижения, когда их с Сашкой бросили в обезьянник, большую камеру, в которой помимо них двоих уже сидели несколько человек, и где он, Степан Васнецов, студент-стажёр, сын главы сектора здравоохранения, вынужден был справлять нужду в вонючий, ничем не отгороженный биотуалет, на глазах у каких-то воров и наркоманов.
Там, в камере, они проговорили с Сашкой весь вечер, сначала обсудили сложившуюся ситуацию, а потом вдруг перешли к обычным разговорам, тем самым, которые естественно возникают между людьми, связанными ещё не дружбой, но уже едва наметившейся ниточкой взаимной симпатии. Стёпка видел, что Полякова неумолимо клонит ко сну, но Сашка всё же старался не спать, отвечал на Стёпкины вопросы, рассказывал о своей жизни — понимал, наверно, Стёпкины чувства, замечал его брезгливость, которую тот никак не мог пересилить, глядя на грязный, ничем не застеленный матрас и на жидкую подушку, обтянутую наволочкой в подозрительных буро-жёлтых пятнах. Про себя Стёпка решил, что спать здесь он ни за что не будет, но спустя часа три, после того, как они с Поляковым, казалось, обсудили всё, что можно, не по одному кругу, его всё же сморил сон, и он сам не заметил, как уснул, уронив голову на вонючую подушку, которой до него касались сотни немытых голов разного жулья.
Разбудил его Сашка, молча поставил перед ним тарелку с какой-то серой жижей, стакан с компотом и протянул бутылку с водой. Стёпка брезгливо отодвинул от себя стакан и тарелку и принялся остервенело откручивать крышку на бутылке. Сашка, угадав, что он собирается сделать, остановил его:
— Если хочешь пить, попей компот, а эту воду оставь, чтобы умыться. Здесь больше нечем. И… я бы на твоём месте всё же поел, чёрт его знает, сколько нас ещё тут продержат.
Сашкин голос звучал спокойно и неторопливо, и Стёпка в который раз подивился неожиданному уму и житейской мудрости Полякова. Да, Сашка действительно оказался умным, и это как-то не вязалось в голове. За десять лет учёбы Стёпка настолько привык видеть в нём мелкого доносчика, что даже его хорошие отметки по предметам воспринимал, как закономерную плату за стукачество. А тут, оказалось, что Поляков рассуждает очень логично, видит все нюансы и одновременно картину целиком, быстро соображает и умеет отделять главное от второстепенного. И более того — в той ситуации, в которой они оказались, умудряется сохранять если не спокойствие, то хотя бы его видимость.
Они ещё раз обговорили всё то, о чём рассуждали накануне, условились ни при каких обстоятельствах не сдавать Кира, и когда их обоих вызвали в кабинет, тот же самый, где их допрашивали вечером, Стёпка был готов молчать, что бы ни случилось, хотя бы потому, что рядом с ним был этот новый, открывшийся с непривычной стороны Поляков, и струсить и смалодушничать при этом новом Полякове было для Стёпки неимоверно стыдно.
Но их неожиданно отпустили. Хмурый капитан, почти ничего им не объяснив, выдал пропуска с отметками, заставил расписаться в каком-то протоколе и сообщил им, что они свободны. Другой военный, кажется, сержант, Стёпка не очень разбирался в знаках отличия, довёл их до КПП и велел подниматься к себе.
— Мне надо вниз. У меня мама внизу, ей сообщили вчера, наверно. Она волнуется, — Сашка остановился и просительно посмотрел на военного.
— Не положено, — равнодушно ответил тот. — Вы наверху оба живёте, так? Вот и идите наверх. Вниз нельзя.
Спорить они не стали, просто молча поднялись до общественного этажа. Людей было мало, но зато они пару раз наткнулись на военный патруль.
— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Стёпка вполголоса.
Сашка в ответ только покачал головой. Он выглядел озабоченным, может быть, потому что ему не разрешили спуститься к родителям, а, может быть, потому что всё-таки что-то понимал, хотя и не говорил этого вслух.
— Я пойду тогда, — Сашка нерешительно потоптался. — У меня здесь на общественном этаже квартира. Номер пятьсот восемнадцать. Если что, заходи.
— Хорошо, — и Стёпка неожиданно для самого себя протянул Сашке руку, наверно, в первый раз за всё время их знакомства, и этот жест, которого Стёпка при общении с Сашкой всегда демонстративно избегал, оказался сильнее и действенней всех слов, которые они друг другу говорили.
Сашка его понял и протянул в ответ свою руку.
— Стёпа, ты почему ничего не ешь? — мамин голос раздался над самым ухом, и Стёпка вздрогнул, отвлекаясь от своих мыслей. — Пожалуйста, поешь хотя бы немного.
— Я ем, — буркнул Стёпка и схватился за вилку.
Он опять скользнул глазами по отцу, и тот вдруг оторвался от своей тарелки, внимательно посмотрел на Стёпку. Степану на миг показалось, что сейчас отец заговорит. Во всяком случае отцовское неподвижное и красивое лицо чуть ожило, даже рот слегка приоткрылся, но отец вздрогнул и снова опустил глаза.
«Да скажи ты хоть что-нибудь!» — хотелось крикнуть Стёпке. Крикнуть громко, разрывая повисший саван тишины, ударить словами отца по лицу, чтобы тот дёрнулся как от пощечины, но он не крикнул. Обернулся, увидел бледное и усталое лицо мамы и сдержался, опустил глаза, заморгал часто-часто, прогоняя подступившие злые слезы и чувствуя, как мама гладит его по голове, как маленького.
Стёпка вбежал в квартиру и почти сразу же уткнулся в мамины объятья, как будто она всё это время ждала его тут, под дверью.
— Стёпа! Слава богу! Стёпочка!
Мама обнимала его, обшаривала руками, слепо тыкалась в грудь и то ли всхлипывала, то ли смеялась. Поднимала голову, чуть отстранялась, оглядывая его с головы до ног, словно никак не могла наглядеться, и снова прижимала к себе.
— Ну, мам, ну ты что? Всё нормально, мам, —повторял он как заведённый, думая, что надо в душ, а потом к Нике. Обязательно к Нике. — Пусти, я хоть вымоюсь, ну мам. И я к Нике, мне надо…