Баталист
Шрифт:
Боль вновь напомнила о себе, и Фольк как обычно проглотил две таблетки, запив их стаканом воды, и присел на корточки спиной к стене. Он сидел неподвижно, стиснув зубы, дожидаясь, когда подействует обезболивающее. Когда он встал, рубашка была влажной от пота. Он щелкнул выключателем, погасив две мощные лампы, освещавшие стену. Снял рубашку и вышел на улицу сполоснуть лицо и руки, а затем, не смахнув капель, направился вглубь ночи медленными широкими шагами, засунув мокрые руки в карманы. Морской ветерок остужал лицо и обнаженный торс, а сверчки оглушительно кричали вслед из темных зарослей. Снизу, из невидимой бухты, доносился шум прибоя. Он нерешительно помедлил, ослепленный светом
– Через два дня я вернулся, посмотреть, что осталось от сумасшедшего дома… На стенах следы от пуль, кругом осколки гранат. Вокруг не было ни солдат, ни партизан, но некоторые сумасшедшие все еще прятались в доме. Повсюду валялось дерьмо, все было залито кровью. Один из сумасшедших подошел ко мне с таинственным видом и показал консервную банку, в которой, как мне сперва показалось, лежали кусочки персика в сахарном сиропе… Потом я понял, что это были отрезанные уши.
Маркович повернулся к Фольку. Казалось, он заинтересовался.
– Вы сделали снимок?
– Зачем? Его бы никогда не опубликовали.
– Зато вы сняли людей с горящими покрышками на шее… Кажется, где-то в Южной Африке. Этот снимок был опубликован.
– Черта с два. Самые сильные печатать не стали. Продавцам автомобилей, духов и дорогих часов не хочется видеть свою рекламу рядом с подобными сценами.
Гость смотрел на него неподвижно. С невозмутимой улыбкой. Тогда-то он и сказал:
– Похоже на конкурс сломанных бритв, сеньор Фольк.
Маркович снова повернулся к фреске. Он долго стоял неподвижно. Потом слегка пожал плечами, словно в ответ на собственные размышления.
– Не помните, чья это фраза: война обесценивает слова?
– Не знаю. Кажется, это какая-то старинная поговорка.
– Так или иначе, полная чушь. Тот, кто это сказал, никогда не был на войне.
– Я тоже так думаю. – Фольк улыбнулся краешками губ. – Возможно, война обесценивает только глупые слова. Остаются другие, те, что знаем
Полуобернувшись, Маркович моргнул в знак согласия.
– Возможно, вы имеете в виду слова, которые почти не произносят, или говорят только тем, кто их тоже знает.
– Вы правы.
Маркович по-прежнему рассматривал фреску.
– Знаете что, сеньор Фольк? Когда после лагеря для военнопленных я отправился в Загреб, то первым делом сел за столик в кафе на площади Желачича. Смотрел на людей, слушал, о чем они говорят. И не мог поверить тому, что слышал. Волнения, тревоги, надежды… Неужели они ничего не понимают, спрашивал я себя? Неужели для них так важны скидки на покупку автомобиля, дырка на колготках, телевизор?… Вы понимаете, о чем я?
– Безусловно.
– Со мной до сих пор такое происходит… Захожу в поезд, в бар, иду по улице и вижу людей вокруг. С вами такого никогда не случалось? Откуда они, спрашиваю я себя? Может, я инопланетянин?… Неужели они не понимают, что их состояние ненормально?
– Нет. Не понимают.
Маркович снял очки и посмотрел, не запылились ли стекла.
– Я подолгу рассматривал ваши фотографии. И знаете, что мне кажется?… Обычно фотографируют то, как нормальные люди занимаются ненормальными вещами, а на войне все наоборот: фотографируют ненормальных людей, делающих нормальные вещи.
– На самом деле все несколько сложнее. Или, наоборот, проще. Нормальные люди делают нормальные вещи.
Маркович помолчал. Затем пару раз медленно кивнул и снова надел очки.
– Я никого не обвиняю. Я и сам раньше многого не понимал. – Он обернулся. – А вы?… Вы действительно всегда были тем человеком, который делал все эти фотографии?
Фольк выдержал его взгляд, не произнеся ни слова. В следующий миг Маркович снова пожал плечами:
– Вы никогда не были обычным фотографом, сеньор Фольк.
– Я не знаю, кем я был… Зато знаю, кем не был. Я начал как все остальные: привилегированный свидетель истории, захватывающие приключения. Я был молод. Разница в том, что большинство военных фотографов, которых я знал, впоследствии открыли некую идеологию… Они стали более гуманными или притворялись, что стали.
Маркович кивнул на альбом, лежащий на столе.
– Гуманными я бы ваши фотографии никак не назвал.
– Понятие «гуманный» убийственно для фотографа. Такой фотограф начинает копаться в себе и перестает видеть в своем объективе окружающий мир. В конце концов он фотографирует лишь самого себя.
– Но вы отступили по другой причине…
– В некотором роде вы правы. В конце концов я тоже принялся фотографировать себя самого.
– Вы всегда так недоверчиво относились к местности? К жизни в целом?
Фольк задумался, рассеянно расставляя по банкам кисти.
– Не знаю. Наверное, в тот день, когда я ушел из дома с рюкзаком за спиной, я был доверчивее. А может быть и нет. Возможно, я стал фотографом именно затем, чтобы прояснить кое-какие сомнения.
– Понимаю… Учебная поездка. Научный эксперимент. Лейкоциты и все такое.
– Вот именно. Лейкоциты.
Маркович прошелся по комнате, рассматривая все вокруг себя так, словно предметы неожиданно чрезвычайно его заинтересовали: стол, заваленный тюбиками с краской, тряпки и кисти, альбом, по-прежнему лежащий на столе, книги, разложенные прямо на полу и на ступеньках винтовой лестницы, которая вела на верхний этаж башни.
– Вы спите наверху?
Фольк посмотрел на него с подозрением и не ответил. На лице Марковича появилась насмешливая гримаса.
– Вопрос совершенно невинный, – добавил он. – Мне любопытен ваш образ жизни… Я бы даже допустил бестактность, – добавил Маркович, – и спросил, всегда ли вы спите один.