Батальоны просят огня (сборник)
Шрифт:
Голоса какие-то. Смех. Тишина. И опять голоса. О чем там можно говорить? Молчать, молчать… Надо ждать ночи. Ночью все решится… Где капитан Ермаков? Где Шура? Кравчук где? Подготовить цели. Ночью? Какая чепуха! Как приятно бездумно лететь в густую и, как пух, невесомую темноту… Напиться бы, только воды напиться, и все будет хорошо… Холодной, ледяной воды, ломящей зубы…
…Освещенный огнями вестибюль метро. Из подъезда валит желтый пар, морозный, клубящийся, пронизанный огнями. Люди спешат, бегут в мохнато заснеженных пальто с поднятыми воротниками, вокруг чудесно
«Встать, встать… Напиться бы… Несколько бы глотков… В жизни бывает так: можно любить, в сущности, чужую тебе женщину, много лет любить… Но за что я любил ее?»
– Милый, милый! Какая же я Зина? Да разве так согреешься!
Кто-то расстегивал на его груди шинель, провел мягко ищущими пальцами по лицу, и Кондратьев, в жару, чувствуя горячую влагу слёз в горле, смутно и радостно отдаваясь этим рукам, подумал: «Кто же ее привел сюда? Зачем она здесь?»
– Выпей это. Жар пройдет. Ну вот, молодец. Бе-едный мой!..
Чьи-то руки обвили его шею, и тотчас упругое тело прижалось к нему, и губы, прохладные, легкие, коснулись его подбородка, и голос, знакомый, близкий, растягивал слова:
– Бе-едный мой, Сере-ежа, скоро все пройдет… Ты обними меня…
Он вдруг очнулся от этого голоса.
Темно было и влажно, пахло осенними листьями, и лиловая узенькая стрела света пробивалась сквозь плащ-палатку, завесившую выход, остро рассекала потемки.
– Это ты? – ослабленным голосом спросил он. – Неужели это ты?
– Это я… Лежи, лежи, прижмись ко мне, Сережа, – прошелестел над ним быстрый, успокаивающий шепот. – Я с тобой буду. С тобой…
А он все не мог согреться, боясь обнять Шуру, робко целуя ее пальцы.
– Милая, чудесная! – шептал Кондратьев, стуча от озноба зубами. – Зачем это? Добрая… Чудесная… А как же Борис?..
Она крепче прижалась к нему грудью, гладя его щеки, его шею.
– Он не любит меня, Сережа. Разве он меня любит? Всю душу без слёз по нему выплакала… а с тобой спокойно… Как с ребенком… Бедный ты мой. Ты кого-нибудь любил?
– Не знаю…
– Ну совсем как ребенок…
Бред это был или явь? Она растягивала слова, как Зина, было тесно, жарко, он не видел лица Шуры, выражения ее глаз, а она с торопливой нежностью ласкала его, и от близости с этой женщиной хотелось ему плакать и говорить что-то разрывающее душу, чего невозможно было сказать…
– Ты чудесная, чудесная… Чистая… – шептал он, благодарно целуя ее ладонь. – Ты удивительная, прекрасная…
– Тебе сколько лет? – спросила она.
– Двадцать три.
– Неужели ты никого не любил?..
Он уснул. А она, посидев немного возле него,
Вдруг, со свистом вынырнув из заката, низко над водой пронеслись два «мессершмитта», вонзаясь в лиловый воздух над лесами. Там застучали зенитные пулеметы и рассыпались в небе трассы. А Шуре было горько и нежно.
Глубокой ночью Кондратьева разбудили. В теплую землянку ворвался холод, стук пулеметов, отсвет ракет, плащ-палатка со входа была сдернута. Кондратьев лежал в обильном поту, все тело болезненно расслаблено.
Голос Бобкова кричал в землянку:
– Вас срочно к полковнику Гуляеву! На НП [27] . Товарищ старший лейтенант!..
– Прибыл? – еще ничего не понимая, хрипло спросил Кондратьев и вылез из землянки.
Правый берег и Днепр внизу освещались ракетами, над головой проносились трассы.
27
НП – наблюдательный пункт.
– Только что! Заваруха была! Неужто не слышали? Так спали? – прокричал сквозь дробь пулеметов Бобков.
Кондратьев, смущенный, спросил негромко:
– Где Шура? Не знаете?
Бобков ответил:
– А офицера одного при переправе ранило. Так она с ним, – и показал куда-то вниз.
Вместе с Бобковым поднимаясь к орудиям, покачиваясь от слабости, Кондратьев с замиранием сердца думал о недавнем бредовом счастье (было ли оно?), и не хотелось верить ни в щелканье пуль о стволы сосен, ни в частые взлеты ракет на берегу, ни в близкий треск пулеметов.
Но в первой же траншее пришлось пригнуться так, что железный крючок шинели впился в горло, головы поднять было нельзя. Проходя мимо орудий, он увидел при свете ракет, что расчеты лежат на земле и снарядные ящики раскрыты. В ровике осторожно звенели ложки о котелки: по-видимому, старшина прибыл.
Глубокий окоп НП младшего лейтенанта Сухоплюева был тесно набит знакомыми и незнакомыми артиллерийскими офицерами. Все они, возбужденные недавней переправой и чувством опасности, почти в голос переговаривались между собой, жадно курили в рукав. Двое радистов монотонно отсчитывали – настраивали рации.
Полковник Гуляев, грузно расставив ноги, стоял посреди окопа, лица не было видно, надвинутый на лоб мокрый козырек фуражки зажигался розовыми шариками – отблесками ракет.
– Спали? – с угрозой спросил он Кондратьева. – Царство небесное проспишь! Санинструктор сказала: ты болен. Болен? Что?
– Был немного. Сейчас лучше.
– Смотри сюда! – Полковник вытолкнул откуда-то из глубины окопа оробелого Цыгичко, проговорил: – Этого вояку на твое усмотрение. Хочешь – казни, хочешь – милуй… Он тебя накормит, сукин сын!