Баязет
Шрифт:
– Скажите, поручик: и отчего мы иногда начинаем вдруг стыдиться идиллий? Пастушья свирель нам кажется наивной, мы боимся понюхать цветок, святое отношение к женщине смешит нас… Бедная Лиза, конечно, глупа, но разве же было бы плохо встретить ее в жизни?.. Неужели вам еще не надоело слушать меня? – спросил он, сутулясь под своей буркой.
– Слова не мешают, – усмехнулся Карабанов.
– Понимаю. – Клюгенау кивнул. – Мешать могут только мысли… Я говорю сейчас несколько сумбурно. Правда? Но мне кажется, что наши предки, которые с дубиной в волосатых
– Вот сволочь! – неожиданно выругался Карабанов. – Проклятый грек! Ведь последние деньги отдал ему, лучше бы их пропил.
– О чем вы? – удивился Клюгенау.
– Да вот смотрите: чуть нажал на эфес посильнее – и он изволил отвалиться…
Клюгенау близоруко осмотрел шашку поручика, похвалил тонкий серебристый клинок и успокоил:
– Прибудете, поручик, в Игдыр – там починят. Только сразу даю совет: когда попадете в «лапшу», остерегайтесь «трафить» по затылку. Я бывал в рубках, и любой кавказец знает, что эту кость, вот эту, во! – он показал какую, – хоть топором руби: клинок сразу выскакивает из эфеса!..
– Спасибо за совет, – без тени улыбки поблагодарил Карабанов и ударом маленькой, но мускулистой руки поставил эфес на место. – Я слушаю вас дальше, – небрежно напомнил он.
Клюгенау одернул на себе рыжую бурку, зябко пошевелил синеватыми пальцами с перстнем-печаткой на мизинце.
– Скажите, Андрей Елисеевич, – поежился прапорщик, – вы любили когда-нибудь женщину? Я понимаю, что, конечно, да, вы любили… Но сейчас я говорю о той любви, которая приходит к человеку бесподобно великой, как если бы ему на всю его жизнь давалась только одна женщина…
Загребая лапами бурую пыль, мимо ног Карабанова резко пробежал мохнатый паук: поручик растер его стоптанным каблуком и вдруг сорвался на злость:
– Послушайте, дорогой барон. Любил я или же не любил, а на кой вам черт знать все это, а?
Инженерный прапорщик, подслеповато щурясь из-под очков, улыбнулся.
– Да вы не сердитесь, – мягко попросил он. – Я вот, например, еще не любил. И не оттого, что я засушенный немец-перец-колбаса, кислая капуста. Нет. Просто мне, поверьте, было… некогда. Да. Еще мальчишкой-юнкером я прибыл сюда, на Кавказ, и с тех пор… Да что вы хотите! У меня уже три ранения, год чеченского плена и седина в голове, а я еще не встретил ни одной женщины по сердцу…
– Да врете вы все, барон! – зло рассмеялся Карабанов. – Вы поэт, а поэтам нельзя верить. «Я помню чудное мгновенье…» – это мы знаем с детства. А дальше что?
С печалью в дрогнувшем голосе Клюгенау ответил, тихо и покорно:
– Мне уже поздно быть поэтом. И если я даже поэт, то совсем не тот, который тискает свои стихи, а потом бежит к издателю за гонораром. Но если я могу под свистом пуль, настигающих меня, бескорыстно остановиться, услышав пение соловья, тогда – да, верьте мне: я – поэт, и поэт великий!..
Помолчали. Шум
– Ну, а к девкам-то вы, барон, ходили? – мрачно и грубо спросил Карабанов.
Клюгенау молча свел пальцы в кулак и показал поручику крохотный перстень-печатку с фамильным гербом.
– Все разорено и продано, – сказал он без жалости, даже с каким-то наслаждением. – И это – единственное, что осталось у меня из наследства. Поверьте, у родни не нашлось даже тысячи рублей выкупить меня из плена, и деньги собирали в полку по подписке… Но здесь вы можете прочесть девиз моей жизни: «Чистота и верность!»
– Значит, – невесело рассмеялся поручик, – и к девкам не ходили?
– Никогда!..
Карабанов подумал.
– А я вот ходил. Да-с. И поверьте, дорогой барон, что это нисколько не мешало мне любить одну чудесную женщину. Она потом вышла замуж и, говорят, счастлива. Хотя я до сих пор не понимаю, как она – она! – может быть счастлива не со мной, а с другим. Впрочем, это было давно и… Довольно об этом!
Поручик встал. Еще раз потрогал эфес и ругнул мошенника-грека. Небрежно отряхнул пыль с новеньких казачьих чикчир.
– Пойдемте к столу, барон. Да, кстати, представьте меня господам офицерам, ибо я здесь человек еще совершенно новый.
В тесной комнате дорожной харчевни, на пропахших луком и вытертых паласах, поджав под себя ноги, сидели два офицера.
Клюгенау подвел Карабанова сначала к громадному кавказцу, на плечах которого лежали погоны подполковника Хоперского полка. На серой черкеске офицера, туго перетянутой в тонкой талии, сверкали газыри чистого серебра, у пояса висела сабля в ножнах из черного рога. Но самое дорогое, что было в его уборе, так это нагайка: рукоять ее была в золоте и убрана зернистым жемчугом.
– Подполковник Исмаил-хан Нахичеванский, – назвал его Клюгенау, и в ответ Карабанов получил дружеский кивок и белозубую улыбку хана.
Второй офицер был в форме армейского врача: узкие погончики топорщились на его мятом мундире, весь он казался разбухшим и рыхлым; багровое лицо его было бугристым и желчным.
– Капитан Сивицкий, – хрипло назвал он себя и добавил с ожесточением: – Солдатский эскулап, живодер вашего брата. Желаю попадать ко мне за стол, но не советую попадаться ко мне на стол… Садитесь, поручик, и простите за дурной каламбур. Никогда не отличался остроумием!
Карабанов сел. На дворе испуганно заблеял барашек. Исмаил-хан вскочил, пробежал по пыльным коврам в мягких, по-кошачьи тихих сапожках.
– Двадцать нагаек духанщику! – заорал он в непонятном для Карабанова бешенстве. – Я думал, барашек уже изжарен, а он еще помирает!..
– Я бы, господа, выпил рюмку водки, – раздумчиво признался Сивицкий, как видно чем-то недовольный, и посмотрел на свои часы. – Девятый уже… – Врач щелкнул крышкою «мозера». – Никогда смолоду не ждал женщин, и даже сейчас, на старости лет, не повезло.