Бедная Лиза (сборник)
Шрифт:
Один. О! Никто не знает женщин так, как я! Мы видали немок, италиянок (помолчав), гишпанок (помолчав), турчанок (помолчав), и прочих, и прочих.
Другой. О! Ты с ними очень знаком! Ха! ха! ха!
Один. Вы приехали водою?
Я. Извините.
Один. Итак, сухим путем. А как называется тот русский город, откуда можно ехать водою в Англию?
Я. Вы говорите, конечно, о Петербурге?
Один. Да, да! Жаль только, что у вас холодно. (Оборотясь к своему приятелю.) Кучера отмораживают там бороды с усами. – Браво, браво, Вестрис! —
Между тем вошел к нам в ложу Беккер и начал говорить со мною по-немецки.
Один(оборотясь к Беккеру). Вы немец?
Беккер. Извините – я из Копенгагена.
Один. А! – Ваш язык сходен с немецким. Вот вы говорите: я, мен гер? [159] А куда вы едете?
Беккер. В Париж – с ним. (Указывает на меня.)
Один. Браво! Tant mieux! [160]
Балет кончился – занавес опустился. Паркет, ложи, партер – все в один голос закричали: «Останься здесь, Вестрис, останься
159
Да, сударь (датск.). – Ред.
160
Тем лучше! (фр.) – Ред.
Вестрис. Только на месяц позволено мне отлучиться из Парижа: месяц проходит, и мне надлежало ныне ехать; но…
Здесь голос его перервался; он поднял глаза вверх, стараясь собрать силы. Страшное рукоплескание! Но вдруг опять все умолкло.
Вестрис. В знак благодарности за то благоволение, которого вы меня удостаиваете, я буду танцевать еще завтра. – Шумящее браво соединилось со всеобщим плеском – изанавес закрылся. Энтузиазм был так велик, что в сию минуту легкие французы могли бы, думаю, провозгласить Вестриса диктатором!
Учтивые господа, с которыми имел я вышеописанный разговор, пожелали мне счастливого пути и обещали сыскать меня в Париже через месяц. Пришедши в свою комнату, сели мы с Беккером перед камином (в котором дубовые дрова пылали) и с некоторым родом восхищения разговаривали о французской учтивости.
На другой день отвели нам две небольшие веселые комнаты, окнами на место de Terreaux перед ратушею, где беспрестанно бывает множество людей, кроме множества торговок, продающих яблоки, апельсины, померанцы и разные безделки. Одевшись, пошли мы бродить по городу.
Улицы вообще все узки, кроме двух или трех посредственных. Набережная Соны очень хороша. Вода в сей реке так же зелена, как и в Роне, но гораздо мутнее. Беспрестанно кричали нам женщины, которые здесь отправляют должность перевозчиков: «Не хотите ли переехать через реку?», хотя мостов много и один от другого недалеко. Большая и лучшая часть города лежит между рек. За Соною подымается высокая гора, на вершине которой построены монастыри и несколько домов. Вид с сей горы есть один из прекраснейших. Весь город перед глазами – не маленький городок, но один из величайших в Европе. Снежные Савойские горы (из-за которых в ясную погоду выглядывает треглавый Монблан, наш женевский знакомец) с цепию Дофинских простираются амфитеатром, ограничивая область зрения. Обширные зеленые равнины по ту сторону Роны, принадлежащие к Дофине, – равнины, где уже оперяется весна, отменно миловидны. Там идет дорога в Лангедок и Прованс, счастливые цветущие страны, где чистый воздух в весенние и летние месяцы бывает напитан ароматами и где теперь благоухают ландыши! – Среди большой площади, украшаемой густыми аллеями и со всех сторон окруженной великолепными домами, стоит на мраморном подножии бронзовая статуя Лудовика XIV, такой же величины, как монумент нашего российского Петра, хотя сии два героя были весьма неравны в великости духа и дел своих. Подданные прославили Лудовика, Петр прославил своих подданных – первый отчасти способствовал успехам просвещения, второй, как лучезарный бог света, явился на горизонте человечества и осветил глубокую тьму вокруг себя – в правление первого тысячи трудолюбивых французов принуждены были оставить отечество, второй привлек в свое государство искусных и полезных чужеземцев – первого уважаю как сильного царя; второго почитаю как великого мужа, как героя, как благодетеля человечества, как моего собственного благодетеля. [161] При сем случае скажу, что мысль поставить статую Петра Великого на диком камне {129} есть для меня прекрасная, несравненная мысль – ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором была она до времен своего преобразователя. Не менее нравится мне и краткая, сильная, многозначащая надпись: Петру Первому – Екатерина Вторая. Что написано на монументе французского короля, я не читал.
161
Может быть, не все читатели знают те стихи, в которых английский поэт Томсон прославил нашего незабвенного императора Вот они:
What cannot active government perform.New moulding Man? Wide stretching from these shores,People savage from remontest time,A huge neglected empire one vast Mind.By Heaven inspir'd, from Gothic darkness cali'd.Immortal Peter! first of monarchs' HeHis stubborn country tam'd, her rocks, her fens,Her floods her seas, her ill-submitting sons,And while the fierce Barbarian he subdu'd,To more exalted soul he rais'd the Man.Ye shades of ancient heroes, ye who toil'dThro'long successive ages to build upA labouring plan of state! behold at onceThe wonder done! behold the matchless prince.Who left his native throne, where reign'd till thenA mighty shadow of unreal power;Who greatly spurn'd the slothful pomp of courts;And roaming every land, in every portHis sceptre laid aside, with glorious handUnwearied plying the mechanic tool,Gather'd the seeds of trade, of useful artsOf civil wisdom and of martial skille,Charg'd with the stores Europe home he goes!Then cities rise amid th'illumin'd waste;O'er Joyless deserts smiles the rural ring;Far-distant flood to flood is social join'd;Th'astonish'd Euxine hears the Baltick roar,Proud navies ride on seas that never foam'dWith daring keel before; and armies stretchEach way their dazzling files, repressing hereThe frantic Alexander of the north,And awing there stern Othman's shrinking sons.Sloth files the land, and Ignorance, and Vice,Of old dishonour proud; it glows around,Taught by the Royal Hand that rous'd the whole,One scene of arts, of arms, of rising trade:For what his wisdom plann'd, and power enforc'd,More potent still his great example shew'd.To есть: «Чего не может произвести деятельное правительство, преобразуя человека? Одна великая душа, вдохновенная небом, извлекла из готического мрака обширную империю, народ издревле дикий и грубый. Бессмертный Петр! Первый из монархов, укротивший суровую Россию с ее грозными скалами, блатами, шумными реками, озерами и непокорными жителями! Смирив жестокого варвара, возвысил он нравственность человека. О вы, тени древних героев, устроявших веками порядок гражданских обществ! Воззрите на сие вдруг совершившееся чудо! Воззрите на беспримерного государя, оставившего наследственный престол, на коем дотоле царствовала могущественная тень неутвержденной власти, – презревшего пышность и негу, проходящего все земли, отлагающего свой скипетр в каждом корабельном пристанище, неутомимо работающего с искусными механиками и собирающего семена торговли, полезных художеств, общественной мудрости и воинской науки! Обремененный сокровищами Европы, он возвращается в свое отечество, и вдруг среди степей возносятся грады, в печальных пустынях улыбаются красоты сельские, отдаленные реки соединяют свое течение, изумленный Евксин слышит шум Балтийских волн, гордые флоты преплывают моря, которые дотоле не пенились еще под дерзостными рулями, и многочисленные воинства в блестящих рядах на врагов устремляются, поражают неистового северного Александра и ужасают свирепых сынов Оттомана. Удаляются леность, невежество и пороки, коими прежнее варварство гордилось. Везде является картина искусств, военных действий, цветущей торговли: мудрость его вымышляет, власть повелевает, пример показывает – и государство благополучно!»
В час возвратились мы обедать. Более тридцати человек сидело за столом. Всякий брал что хотел. Счастлив, перед кем стояли лучшие блюда! Но стол был очень изобилен.
После обеда пошел я с письмом к Маттисону, немецкому стихотворцу, который воспитывает детей одного здешнего банкира. «Ах! Вы говорите по-немецки; вы любите немецкую литературу; немецкое прямодушие!» С сими словами бросился он обнимать меня. Но я еще более обрадовался его знакомству, нежели он моему; в Германии не могло бы оно быть для меня так приятно, как во Франции, где я не ищу искренности, не ищу симпатического сердца – не ищу для того, что найти не надеюсь. С милою поспешностью выхватил он из ящика свои бумаги и прочел мне три пиесы, им недавно сочиненные. Я слушал его с непритворным довольствием. Нежная кротость, живые чувства, чистота языка составляют красоту его песней. Он вдруг остановился, взглянул на меня, засмеялся и сказал: «Не правда ли, что я поспешил представить вам мою музу? Ах! Бедная по сие время не имела никакого знакомства в Лионе!» – Я также засмеялся и пожал его руку, уверяя, что музу его люблю сердечно. – От него пошел в комедию. Играли Руссова «Деревенского колдуна».{130} С живейшим удовольствием слушал я музыку сей прекрасной оперы. Парижские дамы были правы, говоря, что автору ее надлежало быть весьма чувствительну!.. Я воображал его, как он, в бороде и в непричесанном парике,{131} сидел в ложе Фонтенеблоского театра во время первого представления оперы своей, укрываясь от взоров восхищенной публики. – В балете снова удивлялись мы искусству Вестрисову. Лишь только занавес начал опускаться, все закричали: «Вестрис! Вестрис!» Занавес опять подняли – утомленный танцовщик выступил при звуке рукоплесканий с тем же скромным видом, с теми же смиренными ужимками, как и вчера! Казалось, будто он ожидал суда, хотя решительное определение публики гремело во всех концах театра. Шум в секунду утих – Вестрис стоял как вкопанный и молчал – голос нетерпения раздался – публика ожидала речи, забыв, что танцовщик не есть ритор. В сию минуту Вестрис мог быть освистан. Опять все умолкло. Танцовщик собрался с силами и сказал: «Messieurs! Je suis penetr'e de vos bont'es – mon devoir m'appelle `a Paris». («Милостивые государи! я чувствую вашу благосклонность; должность отзывает меня в Париж».) Довольно для публики! Рукоплескание и браво! – Вестрис доволен Лионом со всех сторон: искусство его награждено здесь хвалою и деньгами. Я встречался с ним несколько раз на улице. «Вестрис! Вестрис!» – кричали люди, и всякий указывал на него пальцем. Итак, легкость ног есть добродетель почтенная! Что принадлежит до денежной награды, то за всякое представление получал он пятьсот двадцать ливров. Теперь ужинают у него все здешние комедианты (он живет в «H^otel de Milan») и так шумят, что я не надеюсь заснуть.
Ныне поутру Маттисон водил нас к одному ваятелю, который в Италии образовал свой резец по моделям древних художников. Он принял нас учтиво и показывал статуи, весьма искусно выработанные. Живописцу, ваятелю так же нужно воображение, как и поэту: лионский художник имеет его. Он делает теперь заказную статую, которую один молодой супруг готовит в подарок супруге своей, счастливой матери любезного младенца, приближающегося к возрасту отрока. Художник представил прекрасного мальчика, спящего кротким сном невинности под надежным щитом Минервы, изображенной по мысли греческих художников с отменным искусством; внизу виден образ Улиссов. – «Ныне мало работаю, – сказал он, – будучи принужден (здесь он вздохнул) часто вооружаться и ходить на караул, так, как и все прочие граждане. {132} Вид недоделанных статуй приводит меня в уныние. {133} Ах, государи мои! Вы не можете войти в чувства художника, отвлекаемого от работы!» – «Ты истинный художник!» – думал я… – Мы пошли в гошпиталь, огромное здание на берегу Роны. В первой зале, куда нас ввели, стояло около двухсот постель в несколько рядов – о! какое зрелище! Сердце мое трепетало. На одном лице видел я изнеможение всех сил, томную слабость; на другом – яростный приступ смерти, напряженный отпор жизни; на ином – победу первой – жизнь удалялась и вылетала на крылиях вздохов. Здесь-то надобно собирать черты для картин страждущего человечества, прибирая тени к теням. Но какое упражнение! Кто вынесет весь ужас его! – Между смертию и болезнию попадалось в глаза и томно-радостное выздоровление. Бледные младенцы играли цветами – чувство к красотам натуры возобновилось в сердцах их! Старец, подымаясь с одра, подымал глаза на небо или обращал их вокруг себя. «Итак, я еще буду жить!» – говорили радостные глаза его. – «Я еще буду наслаждаться жизнию!» – говорили веселые взоры выздоравливающего мужа и юноши. Какая смесь чувств! Как грудь моя могла вмещать их! – Таким образом переходили мы из залы в залу. В каждой заключается особливый род болезни: в одной лежат чахотные, в другой – изувеченные, в третьей – родильницы, и так далее. Везде удивительная чистота, везде свежий воздух. Присмотр за больными также достоин хвалы всякого друга человечества – и где можно расточать ее с живейшим удовольствием? Милосердие! Сострадание! Святые добродетели! Так называемые жалостливые сестры [162] служат в сем доме плача, и чувство доброго дела есть их награда. Иные стоят на коленях и молятся, другие обхаживают больных, подают им лекарства, пищу. Некоторые из сих добродетельных монахинь весьма молоды; кротость сияет на их лицах. В средине каждой залы стоит олтарь; тут всякий день служат обедню. «Вот комната, – сказал нам провожатый, указывая на дверь, – за которую надобно платить в день двенадцать ливров, с лекарствами, с пищею и услугою; но она пуста». – «А что платят бедные?» – «Десять су в день за все, и двадцать, кто хочет иметь постелю с занавесом». – «Что здесь?» – спросил я, указывая на маленькую часовню в углу двора. «Посмотрите», – ответил вожатый – и четыре гроба, покрытые черным полотном, встретили взор мой. «Всякий день, – говорил он, – умирает здесь несколько человек. Ныне, слава богу! умерло только четверо. К вечеру их вывезут». – Ясужасом отворотился от сего мрачного жилища смерти. – «Теперь поведу вас в кухню». – «Кстати!» – думал я, однако ж пошел за ним. Там, в превеликой зале со многими печами, кипели котлы, лежали целые быки и телята. «И это все в нынешний день будет съедено?» – спросил я. «Тысяча больных, – отвечал он, – ест по крайней мере за пятьсот здоровых. Я не считаю множества лекарей и духовных, которые здесь живут. Вот их столовая». – Мы вошли в большую комнату, загроможденную столами. Час обеда еще не пришел, но некоторые из почтенных духовников наполняли свои желудки мясом и пирогами: они завтракали. – «Всё ли?» – спросил я, выходя из залы. – «Посмотрите сюда. Здесь за железными решетками содержатся безумные». – Один из сих несчастных сидел на галерее за маленьким столиком, на котором стояла чернилица. Бумагу и перо держал он в руке, в глубокой задумчивости облокотясь на столик. – «Это – философ, – сказал с усмешкою провожатый, – бумага и чернилица ему дороже хлеба». – «А что он пишет?» – «Кто знает! Какие-нибудь бредни; но на что лишать его такого безвредного удовольствия?» – «Правда, правда! – сказал я со вздохом. – На что лишать его безвредного удовольствия!» – Мы возвратились к обеду в «H^otel de Milan».
162
Женский монашеский орден.
Лион, марта… 1790
Ныне после обеда был я в огромной картезианской церкви,{134} и провожатый мой с великою важностию рассказал мне о тех чудесах, которые служили поводом к основанию сего строжайшего из монашеских орденов. В 1080 году – неизвестно, в каком городе, – погребали мертвого. В ту самую минуту, когда священник читал последнюю молитву о вечном успокоении души его, умерший поднял голову и закричал страшным голосом: «Небесное правосудие обвиняет меня!» Священник затрепетал, но через несколько минут собрался с духом и хотел дочитать свою молитву. Тут вдруг раздался в церкви сильный шум и треск – гроб затрясся, свечи погасли, и мертвый еще страшнейшим голосом закричал: «Небесное правосудие осуждает меня!» Бруно, кельнский уроженец, будучи свидетелем сего ужасного чуда, тотчас решился оставить свет и вместе с некоторыми из друзей своих (летописи говорят – с шестью) пошел к гренобльскому епископу, упал к ногам его и требовал, чтобы он отвел им какое-нибудь уединенное место, где бы они могли провести жизнь свою в благочестии и в спасительных умозрениях. Епископ за день перед тем, отдыхая после обеда на мягком пуховике, видел во сне, что белое облако спустилось с неба на зеленый луг подле монастырского сада и что на том самом месте выскочили из земли семь звезд. Будучи уверен, что сии семь звезд означали семь пришедших к нему странников, отвел он набожному Бруно и его друзьям упомянутый луг, на котором они через некоторое время построили монастырь – и этот монастырь был первый картезианский. – С великим любопытством расспрашивал я проводника моего о всех подробностях жизни сих затворников. Законы ордена обязывают их не выходить из монастыря, удаляться от сообщения с людьми и наблюдать вечное мертвое молчание. Дни проводят они в чтении, или работают в саду, или сидят, поджав руки, с нетерпением дожидаясь обеда, который составляет главное удовольствие их печального братства. В пять часов после обеда они ложатся спать, в девять встают, часа через два опять ложатся спать, и так далее. Странная жизнь! Учредители сего ордена худо знали нравственность человека, образованную, так сказать, для деятельности, без которой не найдем мы ни спокойствия, ни наслаждения, ни счастия. Уединение приятно тогда, когда оно есть отдых, но беспрестанное уединение есть путь к ничтожеству. Сначала душа наша бунтует против сего заключения, противного ее натуре; чувство недостатка (ибо человек сам по себе есть фрагмент или отрывок: только с подобными ему существами и природою составляет он целое), – чувство недостатка мучит ее; наконец, все благородные побуждения в сердце нашем усыпают, и человек с первой степени земного творения ниспадает во сферу бездушных тварей.
Я стоял среди церкви и смотрел на множество олтарей, на которых блистало серебро и золото. Вечер приближался; все вокруг меня начинало меркнуть, все было тихо – вдруг растворились двери, и печальные братья молчания, в белых платьях, явились глазам моим; потупив в землю взор свой, медленно, друг за другом, шли они к главному жертвеннику и, проходя мимо висящего в церкви колокола, ударяли в него слабою рукою; унылый звон раздавался под мрачными сводами, и мысль о смерти живо представилась душе моей. Я вышел из храма – увидел заходящее солнце, и сердце мое утешилось.