Бегемот (сборник)
Шрифт:
– Товарищ мичман! Разрешите достать! Они еще плавают! Я быстро, товарищ мичман, я сейчас, я сейчас… я быстро… я уже… я уже…
Он рванул голландку вместе с тельняшкой и бросился за борт. Достал он двоих. Они уже не дышали. Найда бросилась к ним, лизала, толкала… потом замерла. Крупная дрожь шла по всему ее телу; розовая пена переполняла пасть и капала, капала на теплую, нагретую весенним солнцем палубу. Саша медленно подбирался к боцману.
– Вы не человек! Вы – никто! Никто!
Его схватили за руки.
– Не-на-ви-жу!!! – забился он в руках. – Ненавижу
Вечером на ют никто не пошел.
Там все еще стояла Найда.
Утром она умерла.
Она лежала головой к морю на покрытой росой верхней палубе, рядом с тем местом, где она родила своих детей.
Самовольная отлучка для курсанта – всегда волнующее событие; широко распахнутые ноздри самовольщика вдыхают не воздух, они вдыхают огромный объем информации; мозг его работает на пределе, чувства все обострены, пропасть отделяет его от остального некрадущегося человечества, и только эта пропасть позволяет оценить жизнь во всей ее неповторимой сладости…
В темноту чердака снизу ворвался столб света; в открытом люке показалась голова; голова осторожно повертелась.
– Поехали, – куда-то вниз зашипела голова и втащила за собой оставшееся тело; за первым телом скользнуло второе и так же как и первое беззвучно растворилось в чердачной черноте.
Крышка люка с шумом захлопнулась, в наступившей затем тишине кто-то чихнул. Тихонько ругнулся и прошипел:
– А нас не поймают?
– Все бетонно, здесь еще никто не ходил.
– А вдруг нас поймают?
– Не хочешь, не иди – «поймают – не поймают».
– А все-таки интересно, что будет, если поймают?
– Очень.
– Что «<очень».
– Очень интересно.
Голоса двинулись к чердачному окну; в середине чердака что-то стояло, это «что-то» сплошь состояло из блоков и цепей.
– Что это?
– А черт его знает.
– Давай посмотрим?
Стопор лебедки, как выяснилось много позже, расстопорился почти что сам собой. Тяжелая цепь пришла в движенье и в страшном грохоте рухнула куда-то вниз. Через мгновение кончилась цепь и кончился грохот. Медленно оседала тяжелая вековая пыль.
– Чего это она, а?
– Может, поднимем назад, как было?
– Офонарел? Она, может, тонну весит. Пусть кому надо, тот и поднимает, мотаем отсюда.
Прямо над ученым столом, далеко вверху, как крона баобаба, висела многопудовая хрустальная люстра старинной ручной работы.
Шло заседание ученого совета. Председательствовал в этом букете ученых старенький капитан первого ранга, всеми уважаемый профессор, удивительно похожий на белую реликтовую мышь.
Слово для доклада получил химик. Матовые лысины пришли в движение; букет ученых зашевелился, стараясь поточней принять форму кресел, успокоился наконец и вскоре отработанно завял, впав в тотальную дремоту.
Химик, слишком восторженный для своей профессии, пристегнул к безобиднейшей теме такую область человеческой мысли, где однажды потерявшись, можно брести годами. Он влез в физическую химию, все еще полную белых пятен, и заговорил с нарастающим жаром об энтальпиях, энтропиях и снова об энтальпиях.
Ученые, с каждой новой минутой все более походившие на сытых рептилий, мягко дурели. То один из них, то другой приходил в себя и с удовольствием наблюдал, как все-таки любит химик свое дело, которое на флоте давно перестало считаться специальностью.
Люстра качнулась и, предупредительно звякнув, с нарастающим свистом, увлекая за собой окружающий воздух, бросилась вниз, разматывая тяжелую цепь.
В мозгу человека, как учит нас медицина, есть область, которая никогда не спит и сторожит человеческую жизнь.
Ученые очнулись в сотую долю секунды и еще сотую долю барахтались, освобождаясь от цепких объятий своих кресел.
Химик, промочив штаны себе и двум соседям, махнул через мышковидного председателя и первым вылетел, открыв собой ту половину двери, которая никогда до этого не открывалась. Остальные хором бросились за ним, сгребая друг друга. Волна ученых плеснула в дверь и вынесла на своем гребне застрявшего в кресле председателя. По дороге ему, чтоб не очень упирался, дали в глаз, отдавили руки и почти начисто оторвали ухо.
Люстра, стряхнув с ветвей хрустальные лепестки, остановилась в двадцати сантиметрах от осиротелого стола, дрожа и мелодично позванивая. На столе громоздилась хрустальная россыпь.
В вестибюле, куда выплеснулись ученые, стало душно, шумно и кисло от пережитого, а перед распахнутой настежь дверью, в кресле, сидел брошенный, обмякший, сильно постаревший председатель.
Голова его съехала набок, рот был полуоткрыт, наполненная кровью бровь совсем закрыла подбитый глаз, а через другой, целый глаз недобитый председатель нескончаемо смотрел на весь этот новый, яркий, чудесный, удивительно вкусный мир, смотрел и не мог насмотреться.
На флоте нельзя без шутки. У нас постоянно шутят. У нас так шутят, что порой не установить, когда у нас шутят, а когда не шутят. Из-за того, что у нас так шутят, мы шизофреников не можем вовремя определить и отсеить. Все нам кажется, что они так шутят.
Матрос у нас был. Тот во время организованного просмотра программы «Время» мыльницу к уху прикладывал и говорил:
– Т-с-с… тихо! Шпионы…, кругом шпионы. Я принимаю их сигналы.
Все думали, что он шутит, а он свихнулся. Только через полгода разобрались.
Другой ходил по кубрику во время передачи «Служу Советскому Союзу» и лаял. Оказалось – тоже. не совсем.
Третий от портретов членов Политбюро мух вроде как отгонял:
– Кыш! – говорил. – Пернатые! Гениев обгадите.
Списали подчистую. Дали мичмана для сопровождения его на родину. Спешили так, что мичмана выдернули прямо из суточного наряда.
Ехали они до Белоруссии в одном купе. Мичман, бедный, все двое суток сидел, трясся, вздрагивал от каждого шороха и на него смотрел, а как сдал его родителям с рук на руки, пошел, напился в железнодорожном ресторане и пьяный орал, что он микрогенерал.