Беглец
Шрифт:
Кинулся опять и опять сорвался.
Но отчаянность моя не утихла ничуть. И я пошел на этот штурм в третий раз. Не считаясь ни с тем, что ситцевая голубенькая рубашка моя запотрескивала, не обращая внимания на то, что ладошки и голые коленки, елозя по сухим и острым заломам коры, обдираются в кровь, я все равно карабкался, я все равно не сдавался, и вот совершилось почти невероятное: высокую и широкую развилину на старой нашей черемухе я все-таки оседлал!
А там чуть передохнул, глянул, не смотрит ли в окошко тетушка, и, шагнув по крепким и частым теперь ветвям еще выше,
Я устроился там, словно петух на нашесте, обнял толстый ствол, притих и стал ждать.
Стал ждать, потому что весь мой прошлый опыт подсказывал: вспыльчивая тетушка очень скоро переменит гнев на милость, очень скоро меня спохватится. Ну, а как спохватится, так вот тут-то я и отведу свою душеньку, сколько мне надо, столько и покуражусь. Выгляну из черемухи лишь тогда, когда тетушка всполошится окончательно, когда, может быть, даже закричит из окошка: «Леня, золотко, где хоть ты? Иди, милый племяшок, домой! Это я просто так, маленько погорячилась…»
И вот, чтобы не выдать себя раньше времени, я на своем сучке и притих.
Я даже ягоды, которые так тут и нависали над головой черными гроздьями, боялся общипывать. Я преодолел себя, даже когда, то ли от пробежавшего по листве сквознячка, то ли от душновато-сладкого запаха самих листьев, на меня вдруг напало желание чихнуть. Я широко раскрыл рот, сделал глубокий вдох-выдох и — перемогся. Ведь тетушка-то Астя была почти рядом; я отлично слышал, как за распахнутым окошком в избе она собирается ужинать.
Вот она прошла на кухню и загремела печной заслонкой. Вот она, шаркнув кочергой по кирпичному поду, вытянула томящийся в печи, в глиняной плошке, ячневый крупеник, и мне показалось, что я прямо так и слышу его теплый, масляный дух. Слышу и ораву смекаю: «Ага! Вот сейчас тетушка и начнет меня звать, кричать. Вот теперь и спохватится… Одна она за стол, а тем более когда на нем такая вкуснотища, ни за что не сядет!»
Но, к удивлению моему, тетушка уселась за стол одна. В прогал меж листьев в очень близком от меня окошке я хорошо теперь видел тетушкину спину, видел ее бумазейную, в линялых цветах кофту, а лицом к воле, для того чтобы покричать меня, для того чтобы хотя бы посмотреть, нет ли меня где близко, тетушка даже и не повернулась.
«Ладно, — сглотнул я слюнки, — ладно… Значит, все еще горячится. Значит, все еще не отпыхнулась, но отпыхнется обязательно. Ну, не может же быть, что ей все равно: жив я теперь на белом свете или нет?»
И тетушка к окошку довольно скоро оборотилась, да только не из-за меня, а потому, что на деревенской улице затарахтел трактор Вани Звонарева.
Ваня, как всегда, тормознул почти под самой черемухой, почти подо мной.
Трактор сразу напустил вокруг такого дыму-керосину, что нечем стало дышать и сразу исчезли все другие запахи, А когда дым маленько пронесло, то Ваня соскочил на дорогу, запрокинул курносое, перепачканное в тракторной копоти лицо и, глядя снизу вверх на усыпанные ягодами ветви, сказал свое привычное:
— Эх-х!
Я весь так и поджался, чтобы Ваня меня раньше сроку не заметил, но вот в эту минуту и выглянула из окошка избы моя тетушка Астя.
Чумазый Ваня заулыбался во всю ширь, во весь рот, сразу поднял над головой кепку:
— Августе Андреевне привет! Не найдется ли чем холодненьким промочить горлышко?
Этакое неопределенное «не найдется ли» Ваня говорил лишь из одной деликатности. А на самом-то деле он отлично знал, что прохладненькое у нас всегда найдется. Это он намекал на квас, которого перепробовал тут, под тетушкиным окошком, наверное, уже не меньше чем полкадки.
И вот как только он про квас намекнул, так я опять и подумал: «Теперь — всё! Теперь они про меня и вспомнят!»
Бежать для Вани за квасом в холодный чулан и подавать ковш через окошко была моя и только моя всегдашняя обязанность. Делал я это с удовольствием, и Ваня принимал ковш из моих рук тоже с удовольствием, да еще при этом шутливо подмигивал тетушке, говорил в мой адрес:
— Шустряк мальчонка, молодец! Вырастет — в помощники возьму!
А потом кивал мне:
— Айда, прокачу вдоль деревни…
И действительно, с громом, с великолепным ревом мотора, под галдеж деревенских ребятишек и лай собак прокатывал до самой околицы, до бабки Катерининой избы, у которой жил в то лето на квартире.
Вот я и ждал теперь, что ни тетушка моя Астя, ни Ваня без меня не обойдутся. Сразу заоглядываются, заговорят: «Где это Ленька-то? Куда это он пропал?» — и, возможно, оба хором начнут кричать меня.
Но тетушка на Ванину веселую просьбу и улыбнулась сама, и повернулась сама, сбегала в чулан и через минуту подала в окошко наполненный квасом ковшик тоже сама.
Ваня ковш принял не за ручку, а подхватил под круглое донышко. Оттопырив — опять же из деликатности! — на широкой своей пятерне толстый мизинец, тетушкино угощение выпил единым духом, засмеялся:
— Квас из твоих рук, Андреевна, слаще меда-сахара!
И, на ходу утираясь рукавом и все еще оглядываясь на тетушку, побежал к трактору.
Побежал, включил скорость, напустил опять дыму и — уехал.
А про меня Ваня так до последней минуты и не вспомнил. Не вспомнила и тетушка.
И я крепко запереживал. Солнце уже укатилось за крыши, черемуху накрыла прохладная синяя тень, и я сидел в этой тени, окруженный остывающей листвой, и теперь думал:
«Как же так? Ну, Ваню-тракториста еще можно понять, Ваня мне все-таки не свой. Ваня, наверное, считает, что я сейчас бегаю где-нибудь с ребятами. А вот тетушка-то Астя отчего ж все не спохватывается и не спохватывается меня? Ведь ей же известно, что я сейчас и не гуляю, и не бегаю, а я У-Б-Е-Ж-А-Л. Я, может быть, как в сказке, за темные леса, за синие горы, за дальние просторы теперь умчался; я, может быть, в дремучей чаще теперь один-одинешенек брожу, блужусь, пропадаю, аукаю, а она обо мне и не беспокоится… Не нужен я ей больше, что ли? А ведь вчера еще, когда у нас все было хорошо да мирно, говорила: „Ты у меня, Ленюшка, как сынок! Я к тебе, Ленюшка, за летечко вот как привыкла… Ты у меня оставайся жить на всю зиму, в школу, не бойся, определимся и здесь“. И вот, определились! Я сижу на своем сучке, тоскую, а она меня и не покричит…»