Бегство
Шрифт:
Фомин чувствовал, что это напоминание об ее принадлежности к привилегированной среде не слишком неприятно Ксении Карловне и что едва ли она уж так не любит князей.
— Но ведь этот Горенский, вдобавок, очень ярко выявленная фигура буржуазно-либерального лагеря?
— Не такая уж яркая фигура… Наконец, позвольте вам напомнить, Ксения Карловна, — сказал с достоинством Фомин, — что и ваш покорный слуга тоже отнюдь не большевик и даже не сочувствующий. Я от вас этого никогда не скрывал.
— Да, я знаю, — поспешно сказала Ксения Карловна, впадая в его тон, в тон дружески разговаривающих офицеров враждебных армий. — В общем и целом мне направление членов коллегии безразлично.
— Разница
— Что ж, если он ценный культурный работник, — ответила, сдаваясь, Ксения Карловна, — я отнесусь индифферентно… Тогда, я думаю, надо мне сначала с ним познакомиться?
— Непременно! Я его к вам приведу.
В согласии Каровой Фомин и раньше почти не сомневался. Главная трудность заключалась в том, чтобы уговорить князя. И Фомин, и Муся долго доказывали Горенскому, что коллегию по охране памятников искусства и старины никак нельзя причислять к большевистским учреждениям или даже с ними сравнивать.
— У нас большевиков три человека и обчелся, — убедительно говорил князю Фомин. — Я лично имею дело только с товарищем Каровой. Un num'ero, celle-l`a. [35] Остальные члены коллегии такие же большевики, как мы с вами. И самая коллегия то же самое, что на войне был Красный Крест, только спасают не гибнущих людей, а гибнущие шедевры искусства.
35
Она единственная (фр.)
— Ну да, вот именно! Вот именно! — горячо подтверждала Муся.
— Может быть, но что ж мне делать? Я этих людей видеть не могу, — отвечал мрачно Горенский. — Мне противно якшаться с ними, и руку им подавать гнусно.
— Позвольте, Алексей Андреевич, — обиженным тоном сказал Фомин. — Почему же я могу подавать им руку? Вам отлично известно, что я их люблю не больше, чем вы.
— Пожалуйста, не сердитесь на меня, Платон Михайлович, — сказал князь, — я очень ценю ваше доброе намеренье… Но вы знаете, как я теперь нервен.
— Да я нисколько не сержусь. Я только говорю: подумайте.
— По-моему, тут и думать нечего, — говорила Муся. — Платон Михайлович совершенно правильно сказал: это Красный Крест. А на Красный Крест ни бойкот, ни саботаж распространяться не могут.
— Хорошо, я подумаю, — упавшим голосом ответил Горенский.
Жить князю было в самом деле нечем. Он не мог продавать имущество, как делали другие; дом у него отобрали со всеми вещами. По текущему счету выдавали ежемесячно гроши, которых не хватало на несколько дней жизни. Не мог князь и уехать в глушь, в деревню, как хотел сделать после разгона Учредительного Собрания: землю у него тоже отобрали. Еще недавно многие богатые люди сочли бы для себя честью оказать кредит князю Горенскому. Теперь денег ни у кого почти не было, а те, у кого деньги оставались, гораздо менее охотно предлагали их взаймы. Уж очень много теперь везде было нужды. Лишенья, которым подвергались люди, прежде богатые и высокопоставленные, никого не удивляли и не трогали, тем более, что, наряду с подлинными богачами, тон разоренных революцией магнатов часто принимали люди, никогда никакого состояния не имевшие. Горенский взял взаймы три тысячи, предложенные ему Нещеретовым, был немного должен и Кременецкому. Деньги скоро разошлись, и теперь
Горенский опустился и по внешности: брился не каждый день, носил помятые воротнички, некрасиво, с торчащим изнутри язычком, расходившиеся над галстуком. Как-то раз Муся заметила, что у князя брюки с бахромою и сбитые башмаки. Это почему-то особенно расстроило Мусю. Впоследствии, когда она вспоминала Петербург 1918 года, в памяти у нее прежде всего вставали не аресты, не грабежи, не убийства, даже не голод, а бахрома на брюках и сбитые каблуки князя. Муся знала, что он взял небольшую сумму денег у ее отца. Семен Исидорович тогда сообщил об этом семье.
— Нынче я, друзья мои, устроил маленький заем нашему милейшему Алексею Андреевичу, — сочувственно вздыхая, сказал Кременецкий. — Он, бедняга, чуть ли не голодает… Пустячок какой-то, не стоит и говорить… Но подумать только: князь Горенский, владелец двенадцати тысяч десятин!
Муся хотела было попросить отца опять предложить Алексею Андреевичу денег; она знала, что Семен Исидорович тотчас даст Горенскому взаймы и во второй раз, и даже даст охотно, однако не так охотно, как в первый раз, — это оскорбляло Мусю за князя. К отцу Муся не обратилась, но настойчиво потребовала у Фомина места в коллегии для Горенского. В глубине души, она сама находила, что ему лучше было бы не служить и в Коллегии по охране памятников искусства.
— Надо же, наконец, нам что-нибудь для него сделать, Платон Михайлович!
— Милая, да я и так делаю все, что могу, — сказал Фомин, задетый этим замечанием: все делал он, а Муся только советовала. — Пусть он представится товарищу Каровой, и дело будет в шляпе, я ручаюсь. Но ведь вы его знаете! Убедите его, милая.
Горенский решительно отказался представиться Каровой. По совету Муси, Фомин как бы случайно устроил встречу на нейтральной почве, у себя, во дворце.
Князь очень понравился Ксении Карловне.
— Конечно, как я и думала, махровый контрреволюционер, — снисходительно сказала она позднее Фомину. — Но образованный и умный представитель своего класса. Вы правы: ценная культурная сила должна быть утилизирована в интересах дела.
— Ведь я вам говорил.
— Да… Мы это устроим.
На князя Ксения Карловна не произвела отталкивающего впечатления.
— Кажется, работать с ней можно, — угрюмо сказал он Фомину.
— Она каждый день умывается! Мылом! — ответил Фомин. — C’est d'ej`a quelque chose… [36] А дело, право, интересное и нужное… Вот, вчера мы опоздали, и насмарку пошел дивный фарфоровый сервиз. Его отдали в общежитие для приезжих большевиков. Этот сервиз принадлежал генералу Талызину, одному из убийц Павла I.
36
Это уже что-то (фр.)
Через несколько дней после этого Горенский получил место в коллегии, с окладом, который давал ему возможность кое-как жить без чужой помощи. Несмотря на все доводы друзей, князь рассматривал свое поступление на службу как моральное падение. Он и при старом строе служил только по выборам, да еще в гвардии, молодым человеком. Теперь, он понимал, его голодом заставили поступить на службу к большевикам.
Горенскому было в последнее время тяжело жить не только в материальном отношении. Он не занимал никакой должности в 1917 году и не нес прямой ответственности за события. Однако падение Временного правительства, разгон Учредительного Собрания были для князя и личной драмой.