Бегущая строка памяти
Шрифт:
Читателю я даю возможность угадать, кто из нас какие строчки писал. Я помню, там же, в купе, мы ели купленный в дороге большой арбуз. Это было очень неаппетитно и грязно (не было посуды, ножей, вилок, салфеток) — и я от отчаяния и усталости заплакала…
«Буриме»
Высоцкий:
Как ныне собрал свои вещи театр,Таганских глумцов [2] боевой агитатор.Сентябрь на дворе — здравствуй город Белград!2
Глумцы — актеры (сербский). «Коля» — сопровождавший нас «искусствовед в штатском».
Дыховичный:
Нет суточных давно, и я тебе не рад.И «Коля» за окном все ходит затрапезно.Демидова:
А мы летим вдвоем так сладостно, но в бездну.Но все нам трын-трава, пока мы на гастролях.Хмельницкий:
Подходит «Николя» [3] и мы по-сербски: «Моля!»Вернемся по домам и вдруг исчезнет воля.3
«Николя» — «искусствовед в штатском».
Филатов:
На каждого из нас досье напишет Коля.Унылая пора! Очей очарованье!Дыховичный:
Убожество пера! Анчар и Ваня!Да, голова пуста, когда живот не сыт.Демидова:
Вот почему всегда испытываем стыд.Но солнце за окном, а в сердце лабуда.Хмельницкий:
И все бы ничего, да вот одна беда:«Я правильно купил?..» А впрочем, ерунда.Филатов:
Сегодня — Будапешт, а завтра — Кулунда!Поэтому живи! Живи, пока живется!..Высоцкий:
Хотя я не тот, кто последним смеется(Товаров я в Загребе мало загреб)Дыховичный:
И этого даже мне хватит по гроб.Я алчность в себе ненавижуДемидова:
Мне родина нищая ближеХмельницкий:
Эпитет рискованный. Посмотрим,Что Леня напишет пониже.Филатов:
Пора нам из Сербии смазывать лыжи! —тут кончилась бумажка, а на обратной стороне был текст чьей-то роли.
После спектакля мы обычно собирались у Хмельницкого в номере, он ставил какую-нибудь бутылку, привезенную из Москвы. Леня Филатов выпивал маленькую рюмку, много курил, ходил по номеру, что-то быстро говорил, нервничал. Я водку не люблю, тоже выпивала немножко. Иногда говорила, но в основном молчала. Ваня Дыховичный незаметно исчезал, когда, куда — никто не замечал. Хмель выпивал всю бутылку, пьянел совершенно, говорил заплетающимся языком «Пошли к девочкам!», падал на свою кровать и засыпал. Наутро на репетицию приходил Леня — весь зеленый, больной, я — с опухшими глазами, Ваня — такой же, как всегда, и Хмельницкий — только что рожденный человек, с ясными глазами, в чистой рубашке и с первозданной энергией.
И вот в Париже пошли мы — Ваня, Хмельницкий и я — в пиццерию, в ресторан! У нас было очень немного денег — так называемые «суточные», но мы хотели попробовать французскую пиццу с красным вином. Я сказала, что не буду красное вино и пиццу не очень люблю, а они сказали, что я — просто жадная и мне жалко тратить деньги.
Вообще отношение ко мне — странное было в театре. Сейчас в дневниках Золотухина я прочитала:
«Я только теперь понимаю, насколько скучно было Демидовой с нами». Не скучно. Просто я не открывалась перед ними. Они не знали меня, и мое, кстати, равнодушное отношение к деньгам воспринимали как жадность. Я презираю «купечество», ненавижу актерский ресторанный разгул. Так и в тот раз, подозревая, что эта пицца — чревата, ибо пришли мы в пиццерию в поздний ночной час в сомнительном районе, я попробовала отказаться. Заграничную жизнь я знала лучше, чем они, ибо с конца 60-х годов ездила в разные страны на так называемые «Недели советских фильмов». И уже разбиралась, в каком районе что можно есть и в какое время. Здесь было очевидное «не то», но эту сомнительную ночную пиццу я съела, чтобы меня не считали жадной — ведь каждый платил сам за себя. И, конечно, все мы отравились. Это было понятно с самого начала, но мы — гуляли!
Первая репетиция «10 дней, которые потрясли мир» в «Шайо». Театр «Шайо» на Трокадеро — одноэтажное здание, но под землей, в глубине, — там еще много этажей. Чтобы войти, например, в зрительный зал, нужно долго-долго спускаться по лестнице вниз.
Все гримерные были в подвале, а еще ниже — какие-то коридоры, пустые залы и проходы. Я пошла по ним (вечное мое любопытство!) и поняла, что заблудилась, что это — катакомбы, что выйти я никак не смогу и найдут мой скелетик через несколько веков. И все-таки — иду…
Услышала какой-то звук сцены, обрадовалась. Вышла за кулисы. Но вижу, что это не наши кулисы. Играют американцы, на малой сцене. Я стою за кулисами, они на меня иногда посматривают с подозрением: «Кто это? Откуда возник этот призрак Отца Гамлета?»
Когда я украдкой глянула в зал, там оказалось немного народу, но актеры играют, выкладываясь на 150 процентов. Кончился спектакль. Я попросила меня вывести обратно. Пришла к своим и говорю: «Американцы для двадцати человек играют на износ». Любимов конечно, стал всех накачивать, ругая нас за наше каботинство — любимое его слово в течение долгих лет. (Я, признаться, до сих пор не знаю, что это такое, но всегда предполагала что-то нехорошее.)
Постепенно выяснилось, что у нас тоже мало зрителей, хотя зал огромный, какие-то 200–300 зрителей выглядели случайно забредшими. Чтобы подстегнуть интерес публики, Любимов дал интервью для «Monde», где сказал, что будет судиться с одной советской газетой из-за письма Альгиса Жюрайтиса против его «Пиковой дамы». «Monde» читают все, зрители двинулись смотреть, что это за диковинные спектакли, режиссер которых хочет судиться с Советской властью.
Я стала приглашать своих знакомых французов, они приходят — билетов в кассе нет, хотя зал полупустой, и я их проводила своими «черными» путями.