Белая церковь
Шрифт:
– "Подвиглась", - спросил послушник, - это значит, сколько было, столько и осталось?
– Нет, сын мой. "Подвиглась" - это значит скорби стало много больше, чем было.
– Каким образом?
– О сын мой, в том и суть. Хлебнув горя сполна, мы заставили умолкнуть в себе то, что даровано нам было свыше. Умолк небесный глас, оборвалась связь с окружающим нас миром. И что же, много мы на этом выиграли? Да вряд ли, потому что, перестав видеть зло, которое нас окружает, мы перестали видеть и то доброе, что у нас было. А приучив свой глаз не видеть более ни злое, ни доброе, мы потушили огонь сознания в себе, мы стали наравне с травой, с песком, с морем, наравне со всем тем, что хотя и было создано ботом, но не было одухотворено им. Великая
Вдруг оборвался срезанный на лету монастырский перезвон. Какое-то время еще блуждали по ущельям отголоски недавних слез и стенаний, но вот утихли и они. Осталась одна только темнота за окном, да долгая ночь, да длинный ряд догорающих свечей.
– Крещеные македонянки, - продолжал отец Паисий, - наши первые христианки, пуще всего боялись недопонятых слов. После толкования каждого неясного слова они начинали молитву сначала. Не будем и мы преувеличивать свои слабые возможности запоминать великие истины и начнем сначала свой тридцать восьмой псалом...
Долго, и долго, и долго молчали колокола на монастырской башне, и только когда немота ночи стала им совсем невмоготу, только тогда подал голос главный колокол. Это даже нельзя было назвать звоном - просто так в темноте, охваченный порывом ветра, колокол тихо, про себя, о чем-то вздохнул.
– Подумаем, - сказал отец Паисий, - как мудро создал всевышний человека, как глубоко поместил оп в нас свой небесный дар, если мы при всей низости, при всей подлости своей не смогли тот дар погубить. Правда, поначалу мы свой внутренний голос сокрушили, но и в то время, когда нам жилось покойнее, лучше, богаче, и тогда под нашим благополучием тлел заглушенный нами божий дар. Небо не дало нам погибнуть, и настал день, великий день, когда воспламенилось сердце, в мыслях возгорелся огонь. Мы стали опять самими собой, но, господи, сколько драгоценного из того небольшого количества времени, отпущенного нам, мы отдали своей немоте и глухоте! И потому, обретя заново самих себя, мы снова пришли к всевышнему, чтобы спросить про число дней наших и про век наш.
И снова, как уже было тысячу и тысячу раз на этой грешной земле, из ничего, из темноты, из угасающего по ущельям смутного гула, из пахнущих хвоей туманов, из одиночества пастушьего костра, из мягкой задумчивости весенней капели вознеслись голоса деревянных молотков. Заливаясь и перегоняя друг друга, они побежали по деревянным ступенькам все выше и выше, и вот рука пошла шарить в темноте, нашла веревку, рванула к себе. Могуче, вечно засветился благовестный перезвон, и праздник его разошелся на все четыре стороны света. Нет, что ни говорите, пока жив Дух и живо Слово, с нами ничего непоправимого случиться не может.
– Нищим иудеям с римских окраин, промышлявшим сбором битого стекла, сказал отец Паисий, - нашим первым христианам, встававшим по ночам в своих бедных кварталах за Тибром, чтобы молиться, приходилось дорого платить за свое общение с богом. Иногда это стоило им жизни, но они верили в свое спасение, верили в царствие небесное, и потому, когда по ночам гонители слова господня стучали в двери их лачуг...
Вдруг послушник перестал внимать словам настоятеля. Выйдя из своего угла, он направился к отцу Паисию, но шел почему-то на цыпочках, мелкими шажками, все время к чему-то прислушиваясь. Наконец и отец Паисий услышал гул наступающей конницы. Грохот армады все нарастал, нарастал, пока вдруг не умолк, срезанный каменными стенами монастыря. Несколько секунд переводили дух люди и кони, после чего, крикнув что-то по-турецки, властно постучали в железные ворота.
– Святой отец, - сказал послушник, дрожа от возбуждения.
– У нас есть одна большая выгода - высота! Я соберу молодых монахов, мы выйдем на гребень стены прямо над воротами и опрокинем им на голову...
– Сын мой, - сказал растроганный старец, - ты забыл, что ты в монастыре, а не на поле брани. У нас действительно есть выгода, но наша выгода - молитва, а не высота. Смирись, сын мой, и давай воспользуемся своим истинным преимуществом...
Удивительно, подумал послушник, тяжелые времена всегда действуют на старца успокаивающе. И чем невозможнее положение, тем глубже и совершеннее покой, который его охватывает. Вот и на этот раз, просветленный, освобожденный от тревог этой бесконечной ночи, отец Паисий направился к отсвечивавшим в серебряных окладах иконкам, опустился на колени. Он уже не молился, не крестился, не клал поклоны, но такое озарение на него снизошло, что, глядя на него, можно было подумать - вот истинно счастливый человек, проживший истинно счастливую жизнь.
Вдруг, приоткрыв глаза, он увидел все еще стоявшего рядом послушника.
– Сын мой, разве ты не хочешь вкусить от того великого блага, имя которому - час умного безмолвия?
– Какое безмолвие, святой отец, когда вот-вот монастырь снесут!
– Сын мой, не суетись, когда в душе твоей слагается молитва.
– А если они сломают ворота и ворвутся в монастырь?
– И ничего без воли всевышнего не произойдет.
Подумав, послушник подошел, опустился на колени. Беспрерывный гул сводил его с ума, он вздрагивал от каждого удара в железные ворота, а тем временем уста его принялись творить "Отче наш". Тысячелетиями освещенное чередование простых слов, выстроенных в простую речь, обращенную к богу, медленно смывало с него царящую вокруг тревогу. Он мало-помалу успокоился, после чего и в самом деле от этих обычных, с детства выученных слов повеяло тем незыблемым покоем, по которому так тоскует наше земное начало и без которого дух не в силах воспрянуть и обрести себя.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Две Екатерины
За мной стоят 16 тысяч верст
пространства и 20 миллионов
верноподданных россиян.
Екатерина II
Мчатся тучи, вьются тучи...
Пушкин
Огромное облако пыли, распластавшись над выгоревшими от засухи пустырями, медленно ползло с востока на запад. В полуденном пекле, проклиная судьбину и глотая пыль, шли гренадерские и мушкетерские полки. За пехотой на усталых, взмокших от длинных переходов лошадях шли эскадроны кирасир, драгун, гусар. По флангам, прикрывая армию, тащились в невообразимом беспорядке, упиваясь вольницей, донские, уральские, запорожские казаки.
За первым валом, не давая поднятой пыли улечься, катил второй вал. Медленно двигались на воловой и конской тяге тяжелые орудия для осады крепостей. За артиллерией следовали магазины - на длинных фурах покачивались мешки с провизией для солдат, фураж для лошадей и множество всякого другого груза, сопутствующего армии во время наступления.
За пищей телесной на некотором расстоянии следовала пища духовная в виде огромных палаток, наваленных кое-как на телеги и предназначенных для свершения походных молебнов. За ними шли, опять же на почтительном расстоянии, груженные хмельным своим товаром маркитанты, а уж за маркитантами пешочком плелись, замыкая шествие, те, кого обычно называют солдатскими подружками в военное время и более грубым, но более точным словом во времена мира.
– С богом!
– сказала императрица в своем манифесте о начале военных действий против Турции, и вот Украинская армия, разбившись на четыре колонны, шла через Подолию, чтобы, переправившись через Днестр, стать лагерем в ожидании встречи с главными силами неприятеля.
Дорога была адова. Между Бугом и Днестром лежала заросшая бурьяном степь. На этой принадлежавшей Турции земле в мирное время кочевали крымские татары, но с тех пор, как Крым отошел к России, эта территория, все еще принадлежа Турции, оказалась зажатой в клещи русскими владениями, почему и пустовала. Идти по полуодичалой земле было тягостно и тоскливо. Ни дымка человеческого жилища, ни петушиного крика, ни собачьего лая. Ковыль, да пырей, да полынь, сгоревшая от засухи в пору своего первого цветения. Дымятся потные спины, пыль скрипит на зубах, а солнце знай себе припекает. С утра оно бьет солдата в затылок, в полдень прожигает темя, а от полудня и до последнего отблеска за холмами слепит глаза.