Белая мель
Шрифт:
— И не даст. Знаю я его. Ты вот что — пошли-ка завтра ко мне Лидушку, я там припрятала пару холщовых мешков. Заготовители бросили. Что, думаю, теряться, все равно кто-нибудь подберет. Я и решила Миньке штаны сшить и покрасить — все равно в каких спины быкам тереть... С дерюжным фасадом — не с голым задом. Десять трудодней малец заработал...
— Мужик растет, — сказала мамка, садясь на траву.
— Да и у тебя, Сима, невеста неплоха... Давай-ко я тоже посижу... Лидушка, пойдешь за Миньку замуж?
— Не-е, — затрясла головой Лидка, — он царапается.
— Ну-у, к тому времени
— Так вырастет — чему похуже еще научится, — засмеялась мамка. — Сам-то пишет?
— Последнее было из-под Курска... Писал, что эту фашистскую вражину погнали. А больше нету. Третий месяц пошел... Ночи не сплю.
— Не накликай беду, Палаша! Придет он, придет. Он у тебя, Федор-то, отчаянный, запросто так пуле себя не подставит. А сын вон уж какой... Мужик растет... Было бы побольше еды да поменьше горя, нарожала б я с десяток парней... Меня сызмала к ребятешкам страсть как тянет.
— Ага, — возмутилась Лидка, — нам тогда одного портфеля не хватит. Не рожай... Раньше б рожала, чтоб он старше был и мне после него все оставалось.
Кладовщица и мамка переглянулись, засмеялись.
— Ну, Сима, пойду я, — сказала Палаша, неохотно поднимаясь.
— Ладно, — ответила мамка и тоже встала.
— Так пришли Лидушку завтра.
— Пришлю, перед тобой гордиться негоже.
— А Герасима ты не проси — он зимой на телеге посидеть не пустит... Поди, все еще пристает?
— Ну! — рыкнула мамка и поморщилась.
— Все они такие...
— Не все. А такие, как Герасим, — это точно. Без мужиков и баган медуницей пахнуть норовит.
— Сказала б я, если б Лидки не было, чем этот Герасим пахнет!
3
Солнце уже высоко. И когда оно начисто показывается в развалах туч, то становится жарко. А мамка все топчется, топчется по кругу и поет, теперь уже другую песню: «Ыэх, мой каситер в ту-ума-ане сиветит, ды исыкыры га-асынут на-а-а лету-у...»
И жалеет Лидка мамку, сама не знает с чего. Она молча ходит за ней. Устала. Ноги заплетаются, кружится голова, а в глазах время от времени то все темнеет, то вспыхивает, будто смотрит Лидка на осколки вчерашней вазы, которую мамка, посоветовавшись с женой председателя колхоза, взяла да и разбила пополам. Разбила вазу, про которую сама раньше говорила, что папка привез ее из города и что цены той вазе нет. Хорошая была ваза.
— Мамк? — спрашивает Лидка, все топчась позади.
— Чего тебе?
— А зачем вы вчера стекло толкли в ступе?
— Это не стекло, а хрусталь... Хрусталь — вроде тоже стекло, да, говорят, пользительное... Она мне за него дала сто рублей. Деньги все же — куплю тебе валенки на зиму... Да эти вот пятьдесят рублей еще — разбогатеем! Зачем нам ваза? Сейчас не до жиру. Да и держать в ней нечего — пряников нет, сахара тоже.
— Зачем тогда не всю потолкли?
— Старые люди говорят, что надо не всю. И обязательно не свою, а купить или украсть... Толкут намелко... а после пьют в вине.
— Пьют? Стекло?
— А и что? Припекнет — и мочу пить будешь. От чахотки только моча и помогает.
— Тогда продай и второй кусок. Себе валенки купишь. Сама босая ходишь!
— Больше ни одна баба не спрашивает. Спасибо, хоть эта-то купила.
— А председательша зачем будет пить?
— Да от бородавок...
— Ага, а вы вчера шептались про ребеночка... Откуда же у нее бородавки-то? Она лягух в руки не берет, а бородавки только от лягух. Сроду бородавок у ей не бывало, а ты говоришь...
— Ну, мала еще все-то знать. Иди, отдохни. Вон товарка твоя Маня как раз бежит. Смотри — надолго не убегай...
— Я скоро, — обещает Лидка и летит навстречу Мане.
У Мани (дразнят ее «Белый Глаз») отец воевал. В большом двухэтажном доме еще зимой их было девятеро. Лидка Мане завидовала даже — такая семья! Да вот мать у Мани умерла. К весне осталось восьмеро. А сейчас четверо... Самого младшего, Шурку, унесла в половодье по Тоболу льдина — так и не нашли его. Старшую, шестнадцатилетнюю Катьку, посадили в тюрьму — украла у соседей овцу. Соседи овцы хватились, нашли. А чего там и искать-то было, когда овца чуть не на всю деревню истошно блеяла, а Катька, та и сама громче овцы голосила. Катьку побили и сдали в милицию. Двух младших отвезли в детдом, а старшие, все мальчишки, разбрелись на заработки — кто на подхват к маслозаводу прибился, кто в колхоз. Главой поредевшей семьи стал тощий и злой подросток Мишка — он подался в подпаски. Хозяйкой дома осталась Маня, остроносенькая, с тусклыми серыми косичками. Маня плохо видела на один глаз, но зато хорошо бегала, быстрее Лидки. Может, потому, что некому было заставлять ее ноги мыть.
— Ты чего, Мань? — остановилась Лидка перед подружкой.
— Колька сказал, что ты теперь у нас атаман. Вот я и бегу тебе докладать, что ухожу в самоволку — мне надо мыть полы.
— А он чего?
— Он говорит — ты умеешь рисовать планы наскоков, а он не умеет. Гордый, а тебе уступил.
— Так он же старший?
— Ну и что? Он сам сказал, мы ж его не снимали. Велел тебе передать. «Я, говорит, Лидку уважаю».
А и чего такого? Лидка и сама давно знает, что смелее Кольки. Раньше она его слушалась — кого же было еще слушаться-то? Он почти на целый год старше. А потом она стала рисовать планы походов в яму за огородами, в ту, что густо поросла полынным вереском: там живут в застоялой рясной воде головастики. Да и на болото — за корнями камышей, и на луга в заречье она тоже всех верней дорогу находила. Рисовала планы чужих огородов с наилучшими к ним вылазками. Все и признали, что с планами-то намного интересней, и само собой получилось, что все стали слушаться Лидку. Может, Кольке и обидно, так ить он не дурак же, сам понял все как надо.
— Ты, Маня, куда сейчас?
— Да Мишка придет вечером, опять ругаться примется за немытые полы... А ты скоро?
— Нет еще. Топчем с мамкой саман. Калымим у счетоводши.
— Мы тебя вечером погодим.
— Ладно, ты иди полы скреби, а я пойду дотаптывать.
...Маня убежала. А Лидка села возле дороги в траву и задумалась. Раньше-то она не воровала. И по чужим огородам не лазила. Боялась, а вдруг да как поймают — мамка ругаться будет, а то еще и вправду скажет Марии Кондратьевне.