Белая свитка (сборник)
Шрифт:
Холодный ветер и дождь охватили их за стенами дома. В сумраке ночи, сквозь полосы дождя желтыми квадратами светились окна хаты для приезжающих, где помещался комитет, и избы, где жили рабочие. При свете этих окон были видны силуэты повозок и лошадей, стоявших на дворе. И сквозь ветер и бурю слышно было горготание толпы у домов — грр… грр… грр…
— Иди, бачка, за мною, — сказал Ашака и пошел впереди Тополькова.
Как вор крался старый хозяин вдоль сада, укрываясь тыном, потом спустился к пруду и шел за калмыком под ветлами вдоль гребли, над самой водой.
— Осторожно, бачка, не оборвись, — шепнул ему калмык. — На мосту у них сторож был.
Они
Их держала молодая калмычка, дочь Ашаки.
Тихо, ловким, привычным движением степного наездника поднялся Семен Данилович на стремя и мягко опустился в подушку седла.
— Готово? — раздался тихий голос Ашаки.
— Готово, — ответил Семен Данилович.
— Ну, айда за мной…
Темная степь поглотила их в своих холодных и мокрых обьятиях и окутала порывами злобного ветра…
Эти дни скитаний Семен Данилович провел в каком-то отупении. Это не была та свободная жизнь, которую он так ценил и так любил. Оторванный от родного гнезда, он, привыкший иметь все «свое», жил чужим и по чужим людям. И это еще было бы полбеды, его отлично принимали калмыки, как дорогого гостя, холили, угощали, но только он оживется день-два, как ему приходилось уезжать и искать нового пристанища, другого гостеприимного хозяина. За то, что он помогал лошадьми и хлебом выборному войском атаману, его обьявили «вне закона». Хуторяне знали, что он увез с собою деньги, и за ним охотились, как за богатой добычей, забрать которую можно совершенно безнаказанно. По степи бродили шайки советских дружин и вольных охотников за черепами, избивавших отставших «кадетов», «капиталистов», «помещиков» и просто «буржуев», и тихая задонская степь уподобилась прериям Америки, времен ее завоевания.
Но — тянуло и, ах, как тянуло к себе, на зимовник, где осталось с лишком сорок лет упорного труда и где любовью билось к лошадям все эти сорок лет его, не знавшее другой любви сердце. Посмотреть — уцелели ли жеребцы, узнать, пощадили ли жеребых маток и годовиков, осталось ли хотя что-либо от бившей жизнью, как горный ключ, его экономии, где каждый гвоздь, каждая машина, каждый амбар годами обдумался и создавался при непосредственном его участии.
Первые два дня он провел у Сархаладыка Камрадова. Богатый калмык расставил для него свою лучшую кибитку, с печкой и широкою кроватью с пружинным матрацом, поил его чудным кумысом и давал удивительное кислое молоко. Он зарезал для него самого жирного барашка и часами сидел в пестром, на беличьем меху халате у Семена Даниловича, смотрел на него косыми глазами и говорил короткими, продуманными фразами, которые резали истерзанное сердце Тополькова.
Обед окончен. Выполосканы в медном тазу жирные руки — ели руками, обтерты чистым полотенцем, и гость и хозяин сидят на пестром ковре на маленьких скамеечках перед невысоким столом, накрытым чистою, пестрою в узорах скатертью. В круглых, толстого фарфора чашках подан чай, из уважения к гостю не калмыцкий, сваренный с бараньим салом, а русский, и к нему старые леденцы и изюм.
— Ах, что делается, что делается на белом свете, — вздыхая говорит Сархаладык Костинович.
Семен Данилович смотрит на его большое круглое, как луна в полнолуние, лицо, на котором узкие блестят глазки, под черными бровями и большой рот кривится в презрительную усмешку и ему больно, что калмык смеет презирать русский народ и казаков. Смеет их, владык и завоевателей степи, осуждать.
— Сын у меня, еще племянник, еще жены брат, еще второй жены племянник и два, так себе, работника, не родня, — загибая толстые пальцы, украшенные перстнями, говорит Камрадов, — шесть человек в калмыцкий полк пошли на защиту Атамана и круга. Как не пойти! Ведь сами выбирали, свой атаман ведь. По закону! Так я говорю или нет?
Но молчит Семен Данилович.
— Теперь говорят — они изменники. Атаман, говорят, узурпатор, — и слова такого не слыхал, а они, те новые, настоящая власть. Скажи пожалуйста, где правда? Почему тот, кого все войско избрало, — изменник и у-зур-патор, а те, что сами пришли названные и непрошенные, не изменники? Кто же это пойдет?
Но нет ответа у Семена Даниловича, и он тихо, как бы в раздумьи, произносит:
— Сдурел народ.
— Сдурел народ, — повторяет Камрадов, и презрение еще ярче видно на его лице, — сдурел… Нет! Трус, подлец народ стал, оттого и вся эта история. Намедни приезжают ко мне два казака с хутора. Спрашиваю их, ну, как порешили, за кого идете? А они мне отвечают — да мы-де пойдем за того, кто силу возьмет. Большевики, так большевики, а не они, так монарх, пускай хоть сам Вильгельм приходит, нам это все единственно. Вот какой народ стал… Без Бога!
— Да, Бога забыли. Теперь молодой-то казак иной — и креста не носит и в церковь заглянуть стыдится…
— Ага, вот. Вы над нашей верой смеялись. Хурул, мол, — пустяки, наши гелюны и манжики вам как на театре казались, а мы своего бога не забыли. И теперь, скажи, где правда? Куда моим-то шести идти? За кого? Тоже искать, кто сильнее будет? Ах, как в степи живу, никогда того в степи не было, и не перенесет этого степь! [32]
— Как не перенесет степь? — спросил Семен Данилович.
32
Хурул — калмыцкий буддийский храм. Манжик — священнослужитель, соответствующий православному дьякону, гелюн — буддийский священник.
— Ты не знаешь степи, — важно сказал Камрадов, — ты сорок лет жил в степи, ты сто лет жил в степи — мало. Ты ее не знаешь. Калмыки тысячу лет, больше тысячи лет живут в степи — они ее знают. Степь живая, как море. У ней свои законы, своя честность, своя любовь. Степь гостеприимна и степь честная. Твоя лошадь пропала, в мой табун зашла — моя не берет. Жеребец гонит долой, табунщик смотрит тавро — это лошадь Семена Даниловича — отдать ее Семену Даниловичу. Степь грабежа не любит. Ты едешь, я еду — добрый человек едет, далеко видно, не страшно. Теперь что такое? Этот жить может, тому жить нельзя. На детей, на усталых мальчиков нападают вшестером, вдесятером на одного, травят, как зайцев, догонят, убьют. Что же хорошо? При татарах того не было. Степь погибнет от этого.
— Да, погибнет, — сурово молвил Топольков, — запашут степь. Поделят и запашут.
— И она высохнет и не даст урожая, — в тон ему сказал Камрадов. — Степь не простит обмана.
Тяжело это слушать Семену Даниловичу, но как гость он должен слушать.
Погода теплая, солнечная. Весною пахнет, небо полно темной голубизны, снег стаял, и грязная темно-бурая степь дымится парами воды. Жаворонки взлетают наверх и поют короткую песню, приглашая строить гнезда в расщелинах почвы. Короткой зимы как не бывало. Полы кибитки отвернуты, и горизонт виден из-за чайного стола.