Белуга
Шрифт:
Они сцедили тузлук, и поверх марлицы, расстеленной на грохотке, горкой рассыпчатого черного зерна аппетитно засветилась икра. Рыбак сунул Петру ложку и сказал:
– Ешь. Только язык не глотай.
После ухи на заходе солнца всем звеном поехали на приемку. Три бударки, всклень налитые рыбой, тяжело тащились за слабеньким буксирным баркасиком. Усман, сидя на кормушке последней лодки, блаженно улыбался и шершавой ладонью поглаживал живот.
– Жаксы!
– Еще
– Любит дядя Мокей рыбу без костей.
– А что, ребята, щука рыба нужная, особливо мужику в возрасте. Силу возвращает.
– Усмана щучиной надо кормить.
– Ничава, мой Марья на меня пока не обижается, – отшутился Усман.
Приемный пункт, заякоренный у крутояра, открылся за первым же коленом. Водоверть прижала к берегу рыбницу с камышовым навесом и невысоким кубриком на корме и несколько вытянувшихся гуськом прорезей – садков для живья.
– Аноха уже у весов, на вахте.
– Жулик Аноха, – в сердцах отозвался Усман. – Сапсем не надо его рыбница сюда водить. Другой места пущай карапчит.
– Не один хрен, – усмехнулся Филипп. – Не у нас, так у других, Проучить его надо бы.
– В прошлый раз тебя не был, Филипп, – вспомнив что-то, оживился Усман. – Тридцать шесть носилка сдали, Аноха тридцать пять писал.
– Уши не развешивайте, – беззлобно усмехнулся Филипп. – Одному надо завсегда у весов стоять и отвесы записывать. Аноха прикидывается только эдаким простачком-беднячком, а у самого небось на пять машин лежит на книжке. Что и говорить – продувной мужик.
– Так-так, – закивал Усман и потянул на себя румпель – караван заворачивал к приемке. А сам подумал: как незаметно меняются люди. В войну они с Анохой пацанами были. И всегда тот, бывало, за товарища горой. Куском последним делился, А теперь поди-ка вот…
В молодости Анисим слыл простачком и даже недоумком. Всерьез никто его не принимал. И когда неожиданно он стал приемщиком, сомневались мужики: потянет ли? Что там ни говори, рыбу надо принять и в целости-сохранности доставить на завод. И не один центнер, а сотни. Попробуй-ка летом, в сорокаградусную жарынь, не протушить ее…
Обернулось, однако, совсем иначе. Аноха и хозяйство свое соблюдал, и пронырливым не в меру оказался – поворовывать начал, да так незаметно и красиво, что и придраться вроде бы не к чему.
Когда начали сдавать рыбу, Филипп дозором застыл у весов рядом с Анохой и записывал каждый раз, как только носилки снимали с весов. Приемщик чувствовал недоверие рыбаков, но прикидывался, будто не замечает их подозрительности.
На Петра приемщик произвел хорошее впечатление: открытое улыбчивое лицо, глаза внимательные, спокойные. Говорил Аноха неторопко, мало, не суетился, двигался уверенно, подчеркивая тем самым, что на рыбнице он хозяин, а среди рыбаков – свой человек. Подумалось тогда парню: может, оговаривают человека? Всем угодишь разве?
Петр работал в паре с Усманом. Подставляли пустые носилки к бударке, груженной красной рыбой, а когда их наполняли – шли к весам, потом – к прорези. Трех белуг, не умещавшихся в носилки, к весам, а затем и к прорези тащили волоком.
– Хорош,
Петр просунул пальцы в жабры, потянул, но тут же отпустил: зазубрины белужьей щеглы-щеки больно впились в суставы – костяная щегла была чем-то повреждена.
– Глянь-ка, Усман, как изуродована…
Но Усман всякого насмотрелся на своем ловецком веку. Какой ему интерес рассматривать царапину или пустяшную ранку на белуге, которую они сейчас сдадут и уже более никогда не увидят.
– Давай-давай, Петряй… Кина смотреть пришел, да?
Петр тут же забыл и о боли в пальцах и о зарубцевавшейся ране на белужьей скуле. Вдвоем с Усманом они доволокли рыбину до края прорези и столкнули в садок.
И, может статься, никогда бы не вспомнить Петру о той малой неприятности, если бы не скорое происшествие на тоне. Неслыханный этот случай произошел на следующий же день и до крайности возмутил рыбаков нечеловеческой жестокостью.
А пока ловцы сдавали улов, не зная, не ведая о том, что их ожидало.
Наутро Филипп вышел из своей боковушки без робы и без сапог. На нем была ватная телогрейка, брюки заправлены в шерстяные, домашней вязки, носки, на ногах потрескавшиеся, прожаренные на солнце галоши. Он после пополнения бригады не заступил со звеном на вахту, а стал тем, кем и должен быть – начальником тони, чтоб руководить всеми тремя звеньями.
День был безветренный, ясный и уловистый. Река разгладилась от ночных волн-морщин, от нее веяло свежестью, пахло снегом, переспелым арбузом.
Подошла мотня. Став полукругом, уловщики выбирали из воды мотню, все более сужая котел, в котором вскипала вода от рыбы.
– А много краснухи-то, – не то сказал, не то спросил озабоченно Гриша.
Усман с усмешкой покачал головой:
– «Много»… Слыхал, Филипп? – Усман обернулся к берегу, где у самого заплеска, широко расставив ноги, стоял Чебуров. – Слыхал, Филипп, что балашка болтает… полета голов не наберешь. До войны мой ата невод тянул. Ты, Филипп, не забыл? Скажи, эти котята ничава не знает… Скажи, Филипп, сколько мой ата брал.
– До тысячи голов с притонения, а точно, до штуки, не упомню. – Подумав, Чебуров добавил: – И поболе случалось.
– Видал? А ты «многа»… Уй-бай, какой белуг был. Одну поймал – тонна весил, икра два центнер был. Так вот!
Филипп от воспоминаний закручинился, зло сплюнул под ноги на желтый песок и побрел прочь от работавших.
Подогнали бударку, и ловцы, подзадоривая друг дружку, подхватывали под кулаки мордастых белуг и осетров, перекидывали их через низкий борт бударки. И вроде бы уж и перекидали всех, и звеньевой отодвинул бударку с красной рыбой, чтоб поставить у мотни вторую лодку для воблы, как рыбаки приметили среди частиковой мелкоты неестественной желтизны белужью спину. Было что-то странное и непонятное в неподвижности огромного сильного тела.