Белые одежды
Шрифт:
Часа через два Федор Иванович быстро шел по одной из аллей парка, направляясь домой, то есть к одному из розовых зданий института, где ждала его комната в квартире для приезжих. Вдруг его внимание остановила редкостная фигура — осанистый и вельможный бородач, стоявший на перекрестке аллей. Чесучовые серебристо-желтые брюки, чесучовый балахончик с рукавами до локтей, алюминиевые туфли на женских каблуках, кремовая фуражечка с капитанской кокардой. Фигура у него была довольно статная, но с чрезмерным прогибом в талии — прогиб этот повторял линию тяжелого отвислого живота. Бородач за чем-то с интересом следил.
— Иннокентий! — крикнул Федор Иванович. Он узнал местного поэта Кондакова.
Поэт показал счастливую, похожую на подсолнух рожу.
— Ты? Какими судьбами к нам?
И они пошли вместе по аллее, оживленно и громко беседуя. Федор Иванович вскоре заметил, что громкая речь поэта — притворство, что их разговор совсем
— На охоту вышел? — спросил тот.
— Как ты догадался? — поэт показал все свои кукурузные зубы.
— Так у тебя же, наверно, есть…
— Про запас. Природа не терпит остановок. Послушай, как тебе понравится это, — он замычал, вспоминая какие-то строки, и, загоревшись, стал декламировать, успевая поглядывать и по сторонам:
Вот какой я — патлатый, Синь в глазах да вода, На рубахе заплаты, Но зато — борода! Пусть не вышел в герои В малом деле своем, — Душу тонко настрою, Как радист на прием. И ворвется в сознанье, И навек покорит Шум и звон созиданья, Обновления ритм. Басом тянут заводы Новый утренний гимн, Великаны выходят Из рабочих глубин. Все серьезны и строги И известно про них, Что в фундамент эпохи Ими вложен гранит. А в полях, где сторицей Возвращается вклад, Где ветвистой пшеницы Наливается злак, Та же слышится поступь, Тот же шаг узнаю, И огнем беспокойство Входит в душу мою: Где же мой чудо-молот? Где алмазный мой плуг, Чтобы слава, как сполох, Разлетелась вокруг? И, задумавшись остро, Думой лоб бороздя, Выплываю на остров, Слышу голос вождя. Он спокоен и властен, Он — мечта и расчет, Ненашедшему счастья Озаренье несет: Нет, не только гигантам Класть основу для стен! Нет людей без талантов, И понять надо всем, Что и винтик безвестный В нужном деле велик, Что и тихая песня Глубь сердец шевелит.— Ну, и как? — поэт взял Федора Ивановича под руку.
Тот знал, что надо говорить поэтам об их стихах.
— Здорово, Кеша. Особенно это: «На рубахе заплаты, но зато — борода». Твой портрет!
— Ты что, остришь?
— Да нет, ничего ты не понял. Ведь ты же не одежду описываешь, а характер, характер!
— Ну ладно, с этой поправкой принимаю. Еще что-нибудь скажи.
— Ты имеешь в виду речь Сталина, где он про маленьких людей? Очень здорово. Очень хорошо: «великаны выходят из рабочих глубин».
— Молодец. Еще скажи. Хорошо критикуешь.
— «Алмазный плуг» — ты это, по-моему, у Клюева стибрил.
— Еще что? — Кондаков отпустил локоть Федора Ивановича.
— Еще про ветвистую пшеницу. Пишешь, о чем не знаешь. Про нее рано ты сказал. Злак еще не наливается. Она ведь не пошла у нашего академика. Могут тебе на это указать…
— Самый худший порок в человеке — зависть, — сказал Кондаков.
— При чем же здесь…
— Федя, не надо. Не надо завидовать. Стихи уже засланы в набор.
Поэт, не прощаясь, резко повернулся и зашагал по аллее, и вид его говорил, что оскорбление может быть смыто только кровью.
Кондаков умел оставлять в собеседнике неопределенный тоскливый балласт. Все еще чувствуя в душе эту тоску, Федор Иванович вошел в комнату, которая в этом городе была отведена под жилье для приезжей комиссии.
— II —
На следующий день, в понедельник утром, в уставленном высоченными тяжелыми шкафами кабинете кафедры генетики и селекции сидели, раскинувшись в креслах и на стульях, завкафедрой профессор Хейфец — с белым измятым лицом и жгучими восточными глазами, проректор академик Посошков, заведующий проблемной лабораторией доцент Стригалев и два цитолога — супруги Вонлярлярские. В самом темном месте кабинета все время бежало вверх фиолетово-голубое пламя спиртовки — хорошенькая девушка в очках, научный сотрудник Лена Блажко, варила в большой колбе кофе, разливала по пробиркам, похожим на вытянутые вверх стаканчики, и с изящными полупоклонами, как гейша, подавала собеседникам. Над столом профессора висел большой портрет Менделя. Монах в черной сутане с узким белым воротничком спокойно смотрел сквозь очки, скрестив руки на груди, держал какую-то книжку, заложив в нее палец. Рядом висел в такой же — дубовой — раме портрет Моргана. Старик с бородкой выглядывал из-за бинокулярного микроскопа, сдвинув очки на кончик носа, скептически смотрел на кого-то. На кого? На яркий цветной портрет Трофима Денисовича Лысенко, который разместился в большой раме напротив. Академик рассматривал в лупу колос ветвистой пшеницы «Тритикум тургидум». По слухам, он ходил с этой пшеницей к самому Сталину. Он будто бы обещал приспособить ее для наших полей, и это должно было дать пятикратное увеличение урожая. Пшеничка-то не пошла, а менделисты-морганисты не пропустили случая, высказались: мол, это дали о себе знать законы генетики, против которых боролся Лысенко, не очень удачно присоединив к своему знамени и имя Мичурина. Эта-то пшеница, похоже, и заставила ученого американца выглянуть из-за микроскопа, собрать на лбу несколько морщин.
В кабинете были уже сказаны первые слова о начавшейся на факультете ревизии, теперь наступила пауза, все задумались, прихлебывали кофе.
— У вас все в порядке — в ваших записях? — спросил профессор Хейфец, ложась локтями на свой широченный стол, разворачиваясь всем корпусом к Стригалеву. — Имейте в виду, вы сильно под боем.
— Я все проверил еще раз, — сказал Стригалев — обугленный худощавый брюнет с длинными нитями седины в непричесанных лохмах. Он был по-летнему в белой рубахе с засученными рукавами. — Дайте мне, Леночка, кофейку, — он протянул к Лене плоскую, длинную, волосатую руку.
И Лена, не взглянув, ответила красивым тонким жестом: сейчас, сию минуту вы получите свой отменный, прекрасный кофе. И уже подавала с наклоном головы полную пробирку.
— Я боялся, что пришлют этого… карликового самца, — проговорил с улыбкой академик.
Карликовым самцом здесь называли часто приезжавшего в институт Саула Брузжака, «левую руку» академика Рядно, за его маленький рост и всем известную скандальную связь со студенткой — рослой, тяжелого сложения девицей.
— Эта Шамкова, она, по-моему, уже аспирант. Саул ее двигает, — сообщила Вонлярлярская.
— Она у меня, — пробормотал, хмурясь, Стригалев. — Не знаю, что из нее получится.
— Дивны божии дела! — проговорил профессор. — Известно, что у некоторых пауков, где замечена карликовость самцов, самки пожирают своих супругов… По миновании надобности…
— Ну, Саула не очень-то сожрешь, — заметил академик.
— То, что Рядно прислал этого Дежкина, надо еще осмыслить, — проговорил профессор.
— Он был у меня вчера, — сказал Светозар Алексеевич. — Он далеко не дурачок. Довольно тонок и правильно реагирует… Очень хорошо улыбается. Говорит, открыл ключ к пониманию добра и зла. Правда, развивать не стал…
— Эритис сикут дии, сциентес бонум эт малюм, — сказал, кряхтя, Вонлярлярский.
— Переведите, пожалуйста, — попросила Лена.
— Станете яко боги — будете ведать добро и зло.
— Это змий сказал, надо не забывать, если даже говоришь о человеке, который открыл ключ к пониманию добра и зла, — слабо улыбнулся Стригалев, показав стальные зубы. — А вы-то, Стефан Игнатьевич, что это вы парадную форму надели? Новый костюм, бантик…
— Оделся в чистое, — сказал Вонлярлярский. — По морскому правилу.