Белый Крым, 1920
Шрифт:
Последним свидетельством конкретизируется беглое упоминание об «отряде партизан», по времени совпавшее с появлением весной 1921 г. известий о массовых восстаниях против большевиков в районе Одессы — местности, где Слащов успешно воевал в 1919-м и которую считал предпочтительной для развития боевых операций в 1920-м. История донесла до нас реакцию члена Русского Совета В.В. Шульгина на это известие: Шульгин просил у Врангеля «генерала с именем», чтобы «составить в Одессе правительство», — а на вопрос Главнокомандующего «кого вы имеете в виду?» — с жаром отвечал: «Генерала Слащова. Я знаю все ваши возражения. Но у него — имя!»
Из «проектов с высадкой», однако, ничего не вышло, и приходилось как-то существовать дальше. Будучи исключенным со службы в декабре, Яков Александрович действительно остался, как он писал, «по типичному беженскому выражению, “без пиастров”», не имея надежды ни на какое, сколь угодно мизерное, жалованье. Полковник Сергеев вспоминал, что генерал был
«Позируя, подражая не то Суворову, не то Наполеону, он мечтал об известности и славе. […) И вдруг генералу Слащову-Крымскому пришлось разводить индюшек в Константинополе на ссуду Земского союза!» — иронически писал человек, несколько раз в жизни разговаривавший со Слащовым. Однако на самом деле Яков Александрович любил птиц, держал их у себя дома, заботился о заболевших или увечных, так что подчиненный, хорошо знавший его, даже назвал эту любовь «юродивой». Сохранилась и фотография эмигрантского периода, на которой Слащов кормит индюшат и все дышит покоем и умиротворенностью. После шести лет непрерывной войны месяцы в «имении Мемет-паши» могли бы показаться идиллическим отдыхом, если бы они не были наполнены тайною работой, о смысле и содержании которой мы и сейчас можем только догадываться.
Прежде всего, как уже было сказано, с февраля генерал Слащов вел тайные переговоры с большевистским агентом «Ельским» (псевдоним представляется переводом фамилии: «Tannenbaum» — по-немецки «ель»). Сразу следует заметить, что работа красной разведки выглядит довольно плохо скоординированной, а Яков Александрович, похоже, не доверял ни одному из своих собеседников, приехавших из Советской Республики. Так, о его «желании вернуться на родину, чтобы отдать себя в руки советского правительства» в ВЧК узнали вовсе не от константинопольского «конфидента» генерала, а из перехваченного частного письма, а Разведывательное управление штаба войск Украины и Крыма к октябрю установило контакт со Слащовым независимо от ВЧК и тогда же сообщило об аналогичных намерениях Якова Александровича; значит, генерал независимо вел переговоры с каждым из агентов, не ставя их в известность, что они дублируют работу друг друга? И сомнительным выглядит отправное положение всей «разработки» Слащова большевиками: из массы слухов и разговоров, попадавших, как мы видели, и на печатные страницы, они выделили лишь генеральскую ссору и жалобу Слащова на то, что с ним поступили несправедливо и выбросили из армии «без пиастров».
Непонятно даже, насколько серьезно рассматривался вопрос, почему, собственно, для «обиженного» Слащова Советская власть должна была оказаться ближе (или по крайней мере более приемлемой), чем другие политические силы или личности, с которыми Яков Александрович поддерживал в это время контакты: чем константинопольские или берлинские монархические круги; чем украинские федералисты «непетлюровского» толка (Украинский Национальный Комитет С.К. Маркотуна) или «монархической» (гетманской) ориентации (полковник И.В. Полтавец-Остряница, с меньшей вероятностью — сам бывший Гетман Украинской Державы генерал П. Скоропадский); чем Великий Князь Димитрий Павлович, «состоящим в распоряжении» которого признавал себя сам Слащов применительно к тому же 1921 г.; чем те эмигранты, которые строили на его счет самые причудливые планы (сохранились воспоминания, как при обсуждении кандидатов на престол в кулуарах Церковного Собора 1921 г. в ряду других упоминалась и кандидатура Слащова «якобы как незаконного сына Александра III»)… Наконец, почему большевиков, против которых Слащов так упорно сражался, он должен был предпочесть… тому же генералу Врангелю, несмотря на все прошлые обиды и несогласия?
Последний вопрос не является праздным, несмотря даже на то, что, независимо от предположительного «раскаяния» Слащова в марте, личная неприязнь между генералами отнюдь не была изжита. Поэтому не стоит подвергать сомнению искренность критических замечаний в адрес Врангеля, содержащихся в слащовских мемуарах (замечаний не всегда справедливых), или едких зарисовок в мемуарах врангелевских, изображающих Якова Александровича человеком с «туманом в голове». Тем знаменательнее, на наш взгляд, что Главнокомандующий, не питая к нему расположения и в целом на страницах своих «Записок» не отличающийся справедливостью и беспристрастием, ни разу не позволяет себе попрекнуть опального военачальника «изменой» или «переходом к большевикам» (а ведь «Записки» создавались по горячим следам, в 1921–1923 гг.!). Но это,
Оказавшись в Москве, Яков Александрович, естественно, подвергся допросу в ВЧК, где у него стремились получить сведения о составе Русской Армии, ее военачальниках, эмигрантских организациях и проектах и проч. В документе, датированном 10 ноября 1921 г., содержится, в частности, весьма невразумительный рассказ, как сербский посланник, пригласив генерала в гости, положительно отзывался при нем о Врангеле; Слащов якобы ответил: «Не будем говорить о этом подлеце», — но… «несмотря на это, через несколько дней Врангель приехал по делу сербосланника (так в публикации документа. — Л.К.), но мы не разговаривали. Потом Врангель приехал вторично, но мы не разговаривали. Все это я могу объяснить только желанием французов использовать Добровольческую] А[рмию] для нужных им целей в Украине (так в публикации документа.—А.К.). Нужно было поддержать Врангеля, которого они признали как верховного правителя, и зачем-то нужно было мирить меня с ним».
Показания Слащова вообще содержат немало недостоверных, неправдоподобных или просто ложных утверждений: в частности, французское командование было озабочено изоляцией Врангеля, а не консолидацией вокруг него эмигрантов, и распылением Русской Армии, а не подготовкой ее к десанту. Кроме того, непонятен и стилистически не очень оправдан повтор в отношении «приездов» Врангеля. К сожалению, неясен характер документа, опубликованного в наши дни по заверенной копии, — и не исключено, что он представлял собою не собственноручные показания, а более или менее точную запись (протокол), или, в случае, если исходный документ был все-таки написан Яковом Александровичем, — что он отражал не только пронумерованные вопросы опросного листа, но и уточняющие вопросы, задававшиеся в ходе каких-то бесед, о которых мы, скорее всего, никогда уже не узнаем. Если это предположение верно, и непонятный повтор «приехал… не разговаривали» — «приехал… не разговаривали» стал следствием назойливых вопросов, то недалеко уже до картины, где Слащова уличают в чем-то. И это как будто подтверждается пометками на документе: «не разговаривали», — утверждает генерал, — «разговаривали», подчеркивает неизвестный читатель, минуя «не»; «не разговаривали», — повторяет Яков Александрович, — «разговаривали», вновь подчеркивает чекист.
Пройдет несколько лет, и Слащов расскажет в печати ту же историю с дополнениями, которые сделают ее еще более подозрительной: «За ужином [у посланника] я застал офицеров лейб-гвардии Атаманского полка из штаба Врангеля, и разговор вертелся на том, что в тяжелый для родины момент нельзя ссориться, а надо действовать всем заодно, во имя отечества». Разумеется, и тут он отвергает подозрения в сговоре: «Должен сознаться, что я был несколько груб и неосторожен (своими словами я мог сорвать весь план моего отъезда), но я прекратил этот разговор очень резко», — однако с довольно загадочным продолжением: «Ужин оказался впустую, — я ушел к себе, — но виновник торжества, генерал Врангель, предупрежден вовремя о неудаче не был и разлетелся в имение Энвер-паши (где происходила беседа; самого Энвера, как известно, в Турции уже давно не было.—А.К.)». Вряд ли можно сомневаться в установлении за Слащовым слежки со стороны советской агентуры в Константинополе, и приведенные туманные цитаты, производящие впечатление какой-то недосказанности, сильно походят (особенно вторая) на попытки довольно неуклюжей «легализации» генералом обстановки, дававшей ему летом 1921 г. возможность для переговоров с Главнокомандующим, — переговоров, которые оба, очевидно, больше всего хотели бы сохранить в тайне.
Темнил и путал следы не один Слащов. Полковник князь Д.Д. Тундутов, в 1918 г. бывший «временным Атаманом Астраханского Казачьего Войска», в ноябре 1922-го репатриировался в РСФСР, в апреле 1923-го был арестован и в июне в камере Бутырской тюрьмы написал многостраничное повествование о событиях Мировой и Гражданской войн, а также своем пребывании в эмиграции. По рассказу Тундутова, осенью 1921 г. в Константинополе оп получил приглашение от Слащова встретиться и познакомиться, однако сама встреча описывается крайне невнятно: «Мы сели за стол. Разговор вначале, как всегда бывает между малознакомыми людьми, шел довольно вяло… […] После кофе, когда было уже довольно выпито, ген[ерал] Слащов обратился ко мне: “Я собираюсь ехать в Россию, жизнь здесь мне опротивела и не имеет никакого смысла”. “А Вы не боитесь?”, спросил я его. “Судьба”, пожал он плечами. “Положение русских эмигрантов за границей невыносимо, если Советская власть простит нас, то надо возвращаться домой”, добавил он. “Вы популярны, в армии Врангеля у Вас много сторонников, если Вы по приезду (так в публикации документа. — АЖ.) в Россию получите прощение для них и напишете им, я думаю, многие последуют за Вами”, отвечал я. Затем разговор прекратился, вмешался генерал Дубяго (бывший начальник штаба у Слащова в 1919–1920 гг. — А.К.), и разговор принял самый посторонний характер. Через несколько времени, поблагодарив Слащова и Дубяго за хлеб-соль, мы с Чоновым (сотрудник Тундутова в описываемый период. — АЖ.) покинули кабинет».