Берег тысячи зеркал
Шрифт:
— Повторите. Так значит… Он в себе? — кажется, я не говорю, а произношу приговор.
— Это не совсем так, Вера, — уклончиво начинает врач. — Видимо, он стал чаще реагировать, и вероятно больше вспомнил. Я не могу судить о том, насколько это хорошо, потому что в его состоянии…
— Да хватит уже, — пихнув врача, вхожу в палату, а сжав кулаки, готовлюсь заставить Алексея дать знать, что права.
Однако замираю на месте, перестав дышать. Он смотрит прямо на меня с такой ненавистью, будто винит во всем. Выжигает взглядом каждую часть, куда дотягивается, а заглянув в глаза, вероятно, поднимает всю ярость, боль и отчаяние,
— Небо… — шепчу сквозь дикую дрожь и слезы, а он медленно отводит взгляд, снова превращаясь в оболочку от человека. — Значит, ты считаешь, не оно убило тебя, а я. Ты меня ненавидишь, оказывается. Потому и не отвечал, пока я умоляла дать хотя бы знак, что понимаешь меня… Помнишь. Хотя бы посмотреть так, как сейчас.
— Вера. Вера, прекрати это. Пойдем. Нам нужно поговорить, — доктор аккуратно обхватывает мой локоть и уводит из палаты.
Мы неспешно движемся вдоль коридора. Шаг за шагом проходим до выхода из отделения реанимации, чтобы я могла успокоиться. Я благодарна Евгению Владимировичу за поддержку, но она пуста, как и я внутри. Даже ногами шаркаю по кафелю, как старуха. Выгляжу, наверное, еще хуже. Только какой толк теперь об этом думать?
Не сегодня. Подумаю об этом завтра.
Доктор бережно усаживает на стул у рабочего стола, а сам садится напротив. Зачем эти тонкости? Я все вижу на его лице. Там четко написано, что разговор опять пойдет о том, что ничего уже не вернуть назад. Надежды нет. А была ли она? Вероятно, тоже нет. Не после таких травм. Хотя, что я в этом понимаю? Что вообще, могу понять?
— Вера, я бы хотел, чтобы ты прекратила воспринимать происходящее так эмоционально, — деловито начинает Вадим Геннадьевич.
Ну, конечно. Говорить проще, чем сделать. Особенно, когда ты помнишь одного человека, а перед тобой тень и оболочка от прежнего.
— Я тебе, как врач, советую взяться за свое состояние. Ты сама себя уничтожаешь, Вера. Я понимаю. Это твой муж…
— Ничего вы не понимаете, — тяну мертвым голосом, а горло вяжет.
Хотелось бы относиться ко всему проще. Тем более за два года пора уже привыкнуть к тому, что я потеряла Алексея. Пора бы… Но об этом не то, что говорить, об этом подумать страшно.
— Ты считаешь, что ты единственная, у кого горе? — голос доктора звучит жестко.
Ощущая укол злости и обиды, я немедленно поднимаю взгляд.
— Так и есть, — говорит, и диагноз ставит, — Это ты не понимаешь, Вера. Скажи мне. Как ты собралась жить дальше? — он кладет локти на стол, и наклоняется ближе, цепко смотря в глаза. — Тебе ведь не пятьдесят? И даже не сорок? Но пусть так. Возраст не играет существенной роли. Просто подумай. На секунду представь, что ты хочешь сделать со своей жизнью. Чего себя лишить. Ты откажешься от детей? Не хочешь стать матерью?
— О чем вы? Какое это имеет отношение…
— Прямое, — Вадим Геннадьевич резко осекает меня, и я умолкаю. Говорит, как отец, отчитывающий нерадивую дочь. — В иной ситуации, не будь твой отец моим близким другом, я бы не стал даже заморачиваться. Ну, убивается горем женщина, и что поделать? Я видел таких десятки, Вера. И каждый раз на этом стуле, слышал одно и то же — как жить дальше? Но знаешь, что главное в этом вопросе? Какое слово наполняет его смыслом?
Взгляд расфокусирован, а я дышу слишком глубоко. Он прав в каждом слове. Умом я это понимаю, но вот решиться не могу. Из любви не могу. Для меня Алексей до сих пор такой же. Он все еще здоров, и вера в то, что он встанет на ноги, почему-то не уходит. Не убить ее ничем. Разве что заставить обмануться, что это конец. Возможно, я живу и сама самообманом. Да только он один спасает. Дышать позволяет, и мне становится легче. Наврать самой себе ведь проще всего. Так горе не кажется абсолютным, а жизнь законченной.
— Жизнь? — тихо спрашиваю. — Вы это слово выделили в вопросе, что с ней делать дальше? — смотрю в глаза доктора, а в них тоже надежда.
— Вера, я хочу, чтобы ты посмотрела кое-что. Я не показывал тебе томограммы Алексея раньше. Думаю, пора. — Он кладет передо мной папку и раскрывает ее.
Наспех вытираю слезы и сажусь ближе. В такие моменты я быстро и стремительно оживаю. Потому что это важно, а остальное нет. Так я живу два года.
— Вот область мозга, которая пострадала в результате травмы, — он указывает на часть снимка. — Я не буду углубляться в профессиональные термины. Объясню проще, и так, чтобы максимально разъяснить ситуацию на данный момент.
Я киваю и поднимаю взгляд. По телу гуляет уже привычная тревога.
— Повреждения таковы, что я не могу восстановить нейронные связи, Вера. Это значит, что, несмотря на незначительные повреждения спинного мозга, мы не сможем вернуть подвижность. Отек и кома повлекли необратимые процессы, Вера. Их можно только приостановить, но это приговор. И я больше не намерен вселять в тебя лживые надежды. Они тебя убивают, и разрушают твою жизнь.
Кажется, дрожит каждый мускул на лице. Я со всей силы сжимаю губы в тонкую линию с одной целью — не разрыдаться опять.
— Он не встанет? — умоляющим голосом, полным слез, шепчу: — Вообще-вообще никогда? И не заговорит? Даже этого не сможет?
— Даже этого, Вера. Прости.
— Господи. — я закрываю глаза, и обхватываю лицо руками.
— Отпусти его.
Сделав глубокий вдох, обращаю взгляд к доктору, и больше не вижу в нем опоры. Нет в его глазах надежды. Больше нет.
Пролог. Сан
"Вместе, Норико, мы одолеем грусть. Всей моей безумной душой я любить тебя стану. Однажды мы обязательно доберемся, куда хотим. И под солнцем пойдем… Но до тех пор — мы бродяги, любимая. мы рождены беглецами".
Весна 2021 г.
— Имо-о-о-о.*(Тетя-я-я-я) — калитка у дома любимой старушки, скрипит, как обычно.
Заглянув в знакомый с детства двор, беспрепятственно вхожу, хмурясь.
Учитывая, что наши дома находятся слишком далеко от центра городка, никогда не нравилась ее беспечность. Легкомысленное поведение может в любой момент привести к беде. Поджав губы, устало выдыхаю, и осматриваюсь, встречая тишину.
На старом деревянном топчане, под сенью абрикосов, привычно лежат плетеные корзинки. В них стручки бобов, а рядом в глиняных мисках молотая бобовая пудра. Становится совестно. Смотрю на пустые руки, и понимаю, что ничего не привез из Сеула. Вспоминается последний приезд домой, год назад, летом. Помнится, я привез тогда самый лучший шоколад в Каннаме, однако сердце Имо не растопил.