Берег варваров
Шрифт:
Маклеод замолчал, и мне вдруг стало ясно, что все эти доводы он приводил самому себе в, похоже, тщетной попытке восстановить хотя бы подобие уверенности в себе. Удалось это ему лишь внешне, да и то не полностью: он по-прежнему продолжал нервно ходить взад-вперед по комнате, не выпуская изо рта сигарету. Маршрут его передвижений по помещению был отмечен пятнами растертого подошвами пепла на полу. В его сознании, несомненно, по-прежнему проносились какие-то доводы, возражения, аргументы. Все это вертелось, смешивалось и закипало, грозя вот-вот взорвать сосуд, в котором готовилось это густое варево. Даже в минуты молчания лицо Маклеода, его поджатые губы — все это вполне наглядно демонстрировало мне, что именно он был готов сказать в тот или иной момент.
Безо всякого внешнего повода он вдруг вновь заговорил вслух:
— Я вот себя спрашиваю, случайно ли так получилось, что вы настолько поверили мне. Если не брать в расчет возможность того, что все это время вы меня просто обманывали, то остается предположить, что я здорово изменился за последние годы. Судя по всему, мне удалось создать о себе впечатление как о человеке внутренне цельном и способном на серьезные теоретические размышления. Ну не зря же вы, человек думающий, стали в какой-то мере на мою сторону. Вполне может быть, что мой внутренний потенциал не был растрачен окончательно за время революционной деятельности, а если так, то, значит, есть надежда, что я, удайся мне освободиться от гнета сотен совершенных преступлений, еще смогу нанести ответный удар, причем весьма ощутимый, вместо того чтобы семенящими шажками пытаться уйти от столкновения с противником. Впрочем, нет, — с этими словами он сцепил ладони и потер их одна
Так он и продолжал говорить, вероятно, пытаясь наверстать все то, о чем молчал долгими бессонным ночами — лежа в постели с ободранной кожей, обнаженными нервами и терзаемым болью телом. В этом полубреду, когда недодуманные, недоформулированные мысли сталкивались в его сознании одна с другой, мир вокруг превращался в череду символов, знаков и коннотаций. Какой-нибудь стоявший в углу стул мог представлять собой для него все его детство, а теплое мягкое тело Гиневры, спящей бок о бок с ним, могло стать для него воплощением всех тех женщин, которых он знал за свою жизнь. Вот только проявлялось в теле жены лишь то неприятное, что приносили ему эти женщины. Удовольствия же были скрыты где-то в другом, дальнем уголке памяти. Пытаясь найти эти воспоминания, он натыкался на другие образы, и вот уже тело жены становилось символом любой человеческой плоти — плоти живой или мертвой, а значит, и мертвой плоти всех тех покойников, которых ему довелось видеть, а некоторых из них и превратить в мертвецов из живых людей.
— По его словам, я единственный, кто заявляет, что перешел от практической революционной борьбы к чистой теории. И он говорит это с причмокиванием и придыханием, так он доволен собой. Он, видите ли, знает, что говорит по этому поводу статистика, и ему этого достаточно. На этом он готов основывать все свои дальнейшие умозаключения. Вот только знает ли он, да и вы, Ловетт, понимаете ли вы, что это такое — вернуться назад? Да это, быть может, величайшее достижение всей моей жизни, — заявил вдруг Маклеод. — Подумайте об этом, представьте себе всю эту ситуацию, призвав на помощь все свое воображение. Попытайтесь почувствовать, каково это — присягнуть стране, находящейся там, за океаном, и вдруг в какой-то момент прийти к выводу, что мы оказались неспособны решить те исторические задачи, которые стояли перед нами. Представьте, что вы вдруг поняли, что взялись делать мир лучше далеко не с лучшими людьми. Представьте, как день за днем вас терзают сомнения и крамольные мысли, как вы вконец запутываетесь и вдруг с мрачным и каким-то животным удовлетворением узнаете о том, что на вашу долю выпадает весьма неприятная, да что там, просто омерзительная работа и вам от нее уже не отказаться. Ситуация складывается тяжелая. Что ж, сделаем ее еще сложнее. Добьемся того, что она станет совсем невыносимой. Нужно выбить из себя остатки сентиментальности, выдавить последние капли розового сиропа, которые еще оставались в вашем сознании.
Маклеод вдруг остановился посреди комнаты и выжидающе посмотрел на меня. При этом он тяжело дышал, и у меня возникло ощущение, что, будь у него в руках стакан воды, он выпил бы его буквально одним глотком.
— Но это еще не все. Очень скоро вы узнаёте, что и выполнение этого задания ставят вам в вину, и сомнения начинают вновь жечь вас изнутри, только на этот раз это уже не тлеющие угольки и не пронзительные искры, а полноценный пылающий костер. Нет, это самая настоящая топка. Вот вы, инвалид без памяти, — закричал он вдруг, обращаясь ко мне напрямую, — можете вы понять, почему мы пришли к такому состоянию, в котором реакционеры и контрреволюционеры практически задавили нас? У вас нет прошлого, нет прошлой жизни, а значит, вам неведомо, что это такое — под воздействием обстоятельств и собственных размышлений отвергать то, что было когда-то смыслом всей жизни. Вам, человеку без опыта и груза воспоминаний, неведом ужас признания собственных ошибок. Ну, был я, мол, в чем-то неправ, да и ладно, с кем не бывает. Вот только мои ошибки стоят дороже. Я начинаю спрашивать себя, зачем было все то, что мы делали, за что погибли миллионы людей по обе стороны баррикад. В какой-то момент ты понимаешь, что обречен. Обречен действовать так, как ты действуешь, и никак иначе. Каждым своим шагом ты лишь подтверждаешь свою верность выбранному пути, раз и навсегда выбранным политическим взглядам. Знаете, как я бы охарактеризовал сейчас те политические взгляды, которые исповедовал всю свою сознательную жизнь? Отсутствием какой бы то ни было позиции. Понимание собственной неправоты превращается в постоянный кошмар. Ты видишь, как мир становится с ног на голову. Через некоторое время ты понимаешь, что единственный способ абстрагироваться от всего этого — продолжать делать то, что делаешь. Ни о какой религии и речи быть не может. К спасению ты карабкаешься по ступеням из собственных преступлений. И вот посреди этого безумия, этой бесконечной суетливой деятельности ты находишь в себе силы остановиться и собрать в памяти старые добрые постулаты; пользуясь, как инструментами, понятиями прибавочной стоимости, накопления капитала и эксплуатации одного класса другим, ты вспарываешь тушу дозволенного. Ты вспоминаешь о том, что частную собственность необходимо уничтожить, а следовательно… Ты лежишь посреди ночи и думаешь, а раз думаешь, то, следовательно, существуешь. Ты убеждаешь себя в том, что и социализм должен существовать, чтобы тебе ни говорили и какие бы безумные мысли ни посещали твою голову. И вот однажды я зачем-то записал на листке бумаги смешную, но показавшуюся мне тогда занятной мысль: «Историческое предназначение советской власти заключается в разрушении интеллектуальной составляющей содержания марксизма». А ведь в это время темные силы из потустороннего мира уже начали одолевать меня. Понимая неизбежность своего поражения перед их натиском, я ополчился на других. На тех, кто, по моему мнению, предал наше дело. Предатели не погибали, более того, у них появлялась возможность присоединиться к тем, кто смог ужиться с этим новым эксплуататорским обществом. Никто из них не стал теоретиком, как справедливо заметил Лерой, проанализировав колонку цифр в таблице на одной из своих бумажек. Неудивительно, что их головы оказались забиты не теорией, а бесконечной последовательностью фактов по принципу «а сколько у тебя дивизий». Правильный они сделали вывод или неправильный — уже неважно. Выбора-то, в общем, как такового у них и не было, слишком уж сильно раскачали они нашу лодку, слишком прогнившим оказалось ее днище. Вот и они, гордо называвшие себя моряками, униженно выползли на берег после кораблекрушения и постарались вжиться в тот самый мир эксплуатации одного человека другим, который еще недавно отвергали всей душой. И вроде бы все у них получилось как нельзя лучше. Вроде бы они смирились с окружающим миром, и он смирился с ними. Но тут является какой-нибудь Лерой Холлингсворт, и все вновь идет наперекосяк. Мир эксплуатации должен сражаться, чтобы выжить. Для того чтобы часть людей в этом мире жила вполне сносно, нужно, чтобы эти люди молчали и не пытались мыслить не так, как им полагается. А еще для этого требуется, чтобы остальная часть человечества жила в нищете. Ну а чтобы обеспечить выполнение этого условия, требуются миллионы тонн пушек и другого оружия.
Впрочем, тон его обвинительной речи мгновенно менялся, стоило его мыслям вернуться к его же собственной персоне:
— А я… что сделал я сам, лично? Исчез ли я раз и навсегда, бесследно, или же мне пришлось ломать комедию много лет, вплоть до этой омерзительной кульминационной сцены с Холлингсвортом? Да, конечно, работать на других меня вынудили. Как-никак меня приняли здесь, в этой стране, в обмен на некоторые предоставленные услуги. Но все это слабое утешение. Поначалу, не поверите, у меня бывали моменты, когда я почти готов был вернуться, вернуться к тому, чем я занимался раньше. Впрочем, полагаю, мои новые злодеяния стали бы лишь бледной тенью того, что я творил раньше. Спасло меня, как ни странно, лишь то, что я в тот период просто пылал ненавистью. Ненавистью к той партии и к тому прошлому, на которое я потратил свои лучшие годы. Эта ненависть к другим спасла меня от ненависти и презрения к самому себе. И вот в таком состоянии, можете себе представить,
Главная же моя вина заключается в том, — он неожиданно схватил меня за плечо и развернул к себе, чтобы заглянуть мне в глаза, — что я не стал пытаться остановить процесс гниения и разложения нашего дела еще тогда, в самом начале, когда стал лишь догадываться об этом. Я ведь частенько вспоминаю того уже седого человека с ледорубом в голове. Того самого, от которого без ума ваша милейшая подружка мисс Мэдисон, что всю жизнь жила одним днем и никогда в жизни не поднимется до понимания чего-либо, кроме текущего момента. Я же впрямую во всем этом не участвовал.
То есть я хочу сказать, что в том деле мои руки кровью не запятнаны. Я был всего лишь шестеренкой в специально разработанной для этой операции машине. Мое дело было маленьким, ну, паспорт одному человеку раздобыть, да еще кое-что по мелочи. Я и не догадывался о том, ради чего все это было затеяно, или, скажем так, почти не догадывался. Выполняя свою, бесконечно малую, долю общей работы, я думал не о проводимой операции, а о своем внутреннем кризисе. Это было время заключения важного пакта, и я понял, что мой разум отказывается поверить в объективную реальность, в то, что происходит вокруг меня. — Маклеод вдруг отвернулся и заговорил гораздо тише и менее разборчиво: — Нуда, я ведь сам ничего не решал. Договорился с кем-то, что-то уладил — вот и все. Ну не мог я знать и, кстати, не должен был догадываться о том, ради чего, даже ради кого проводилась вся эта операция. Так нет ведь, я же прекрасно понимал, что речь идет о нем, о том, кто находится там, в Мексике. Я все понимал, но при этом даже не попытался сорвать или хоть как-то притормозить приведение приговора в исполнение. А ведь именно в это время я по вечерам, крепко заперев дверь своей комнаты, с упоением и восторгом читал одну за другой его работы.
Я знал! — неожиданно он снова перешел почти на крик. — Я ведь все знал, и в этом и состоит мое преступление! Не веря в правоту своего дела, я продолжал претворять начатое в жизнь. Спросите меня зачем? Как было бы хорошо и просто ответить, что я делал это из страха. В конце концов, страх за свою жизнь — это весомое смягчающее обстоятельство при расследовании мотивов совершения любого преступления. Могу ли я взывать к тому, чтобы при решении моей участи было учтено мое простое человеческое желание сохранить собственную жизнь? Я не говорю о полном оправдании, но хотя бы о формальном понимании и выражении сочувствия к моей нелегкой доле. Но ведь все было совершенно не так. В то время я вообще ничего не боялся. Смерть долгие годы была непременной приправой к моей жизни, как соль в пище. Вся система моих взглядов и убеждений была пропитана смертью как чем-то не только неизбежным, но во многих случаях необходимым. Да, я ждал, что рано или поздно такая неприятность может случиться и со мной. Но страха в моей душе в то время не было. И все же я позволил убить его, не сделал ни малейшего шага, чтобы предотвратить эту смерть. Я допустил убийство лишь потому, что тайно ненавидел его. Причина этой ненависти заключалась в том, что, скрываясь за всей его чушью и словоблудием по поводу деградации государства рабочих и крестьян, он все же был куда ближе к истине, чем я со всеми своими умозаключениями. Это моя, а не его жизнь пропиталась насквозь ложью, и именно его работы, его мысли приводили нас всех в смятение и трепет. Я прилагал нечеловеческие усилия к тому, чтобы, прочитав очередную его статью, вновь восстановить в себе убежденность в собственной правоте. Делать это становилось все труднее. И до тех пор пока этот человек был жив, я не мог вздохнуть свободно. Его присутствие не позволяло мне жить спокойно, ощущая себя правым во всем. Вот почему мне вдруг так захотелось побыстрее покончить с этими мучениями, раз и навсегда избавиться от ненужных сомнений и терзаний.
На этом его размышления вслух не прервались. Более того, эффектно расписав самого себя как едва ли не величайшего злодея всех времен и народов, он решил не щадить и меня.
— Знаете, о чем я думаю, вспоминая те годы, что провел здесь, в комнате напротив? Знаете, что меня при этом мучает? Я сгораю от стыда из-за того, что полностью выпал из активной жизни. Величайшим препятствием, поставленным мною лично для своей же теоретической работы, я считаю свое полное одиночество. Вы только поймите: ты начинаешь писать теоретические работы, копишь какие-то мысли, время идет, год за годом, а в результате что? Сколько дивизий я собрал под свои знамена? Вот она, обратная сторона обмана: начинаешь ты что-то якобы по собственному выбору, а затем выясняется, что для достижения намеченной цели тебе нужен целый отдел или бюро со штатом помощников и секретарей. Не так, оказывается, легко отказаться от всего, что накопил за былые годы. Ты хочешь, чтобы к тебе обращались с тем самым прошитым буржуазным уважением, чтобы уважали то, что ты создал и чего добился. В своем самомнении я дошел до того, что теперь, как я уже говорил, больше всего меня мучает не что меня нашли и призвали к ответственности, а что на роль вершителя моей судьбы был назначен почти ребенок. Юноша, быть может, и весьма перспективный, но пока что не представляющий собой ровным счетом ничего. Судя по всему, его начальство решило, что большего я не стою. Видите, на что я вам жалуюсь? И знаете, почему мои жалобы столь жалки и убоги? Во многом, вы только не обижайтесь, Ловетт, это связано с тем, что жаловаться мне приходится вам — человеку даже не осознающему, какую именно роль ему приходится играть в этом спектакле. Лично я воспринимаю вас или любого, кто оказался бы на вашем месте, как выслушивающего мою исповедь священнослужителя. Я, конечно, не католик — гори они в аду со своими сутанами, — но я был убежден, что своими грехами заслужил в качестве последней милости как минимум епископа, если не кардинала. Впрочем, к чему лукавить: в глубине души я был уверен в том, что вполне заслужил внимания самого папы римского, который должен был посещать меня в парадном бело-золотом одеянии и выслушивать мои разглагольствования о накопившихся на моей совести грехах. Можете себе представить, Ловетт, каким обманутым я себя почувствовал, поняв, что по мою персону прислали не знатока человеческих душ, умудренного жизненным опытом, а молодого монаха из какого-то заштатного сельского монастыря. И даже не монаха, нет, а юродивого послушника — без памяти и с обрезанной и начатой заново жизнью. Что толку мне от сочувствия этого неразумного младенца, от этого, прости господи, духовного кастрата. Не я пришел к нему за помощью, а он ко мне, чтобы набраться опыта, чтобы припасть к моим грехам и злодеяниям как к источнику знаний об этом большом и таком сложном мире, решительно непохожем на жизнь в монастыре среди других убогих, точно так же лишенных памяти.