Берлин и его окрестности (сборник)
Шрифт:
– Не-е-е-а. Когда я уже с порога сказал «спасибо», он вдруг окликнул:
– Эй! Я остановился.
– А писать как следует умеете?
– Для наглядности он даже изобразил рукой процесс писания.
– Умею.
– Я спрошу в канцелярии. Вы заходите. Разумеется, он имел в виду «приходите снова».
– Но мне точно нужно знать, – сказал я.
– Не наверняка, но почти, – уверил он меня. – Так что вы заходите. И приветливо помахал мне рукой, словно я уже в поезде, а он провожающий на перроне.
Отделение банка неподалеку от станции Фридрихштрассе. За латунными решетками
– Я хотел бы поговорить с управляющим.
Господин управляющий со скудными, на безупречно расчесанными на пробор волосенками, встречает меня в визитке. Прижимая к губам карандаш, спрашивает:
– Что вам угодно?
– Я ищу работу.
– Работы у нас нет.
– У меня университетское образование.
– Английский знаете?
– Немного.
Неизвестный фотограф. Сбор банкнот для утилизации. Около 1923 г. (Галопирующая девальвация превращала деньги в макулатуру, переработка которой стала выгодным бизнесом.)
– Читать и переводить письма, работать с корреспонденцией?
Слово «корреспонденция» он произносит через «э» – корреспондЭнция, – полагая, очевидно, что это по-французски. И явно желая внушить мне, что это нечто очень важное – столько весомости в этом его «э».
– Полагаю, с этим я справлюсь.
– Тогда напишите развернутое резюме, curriculum vita [15] , – ну, образование, профессия, предыдущие места работы и так далее. Всего доброго.
И удаляется, небрежно помахивая своим длинным заточенным карандашом. Испещренный гравировками привратник провожает меня до дверей.
В трех продовольственных лавках вблизи от Александерплац мне подали старые, запыленные гардины, просроченную ливерную колбасу и две черствые булочки. На том и завершились мои поиски работы.
15
Автобиография (лат.).
Нойе Берлинер Цайтунг, 02.02.1921
Субъект из парикмахерской
Воскресным утром в парикмахерской вас обволакивает знойная духота, как бы законсервированная тут раз и навсегда. Чувствуешь себя как в коптильне.
Процеженный щелями ставен солнечный свет золотистыми нитями струится в помещение. Прожорливо клацают ножницы, назойливо жужжит жирная муха.
(Еще ни один лирик не догадался воспеть разгар лета в стенах цирюльни. А между тем это задача, достойная пера Теодора Шторма или Мёрике. Чего стоит одно лишь ласковое жиканье, с которым лезвие опасной бритвы прохаживается взад-вперед по точильному ремню; а умиротворенный вид взмокшего толстощекого подмастерья, который благодаря усталости мастеров, изнуренных жарой, избавлен от их оплеух – да у него просто оплеушные каникулы!)
Однако
Но белобрысо-рыжий субъект с бычьим загривком и рогами наперевес, что ворвался в разморенную духоту парикмахерской как в пекло сражения, говорил больше всех.
Едва успев насадить на крюк свою шляпу – с такой силой, будто он намеревался этот крюк из стены выдернуть, – он тут же до того смачно хрястнул по плечу уже наполовину намыленного клиента, что намыливавший его подмастерье замер от ужаса.
А рыжий господин уже рассказывал о Гамбурге.
О Гамбурге он заговорил с ходу, без всякого присловья, словно продолжил разговор, только что начатый на улице.
– Все-таки чем дальше на север, тем национальнее настроены люди. В Гамбурге они такую пропаганду ко Дню флага развели – знай наших! Еще увидим! Еще будет! Главное – не робеть! Только вперед!
Фразы его все отрывистее, подлежащие чеканят шаг плечо к плечу, остальные слова, выпятив грудь, к ним подлаживаются: ать-два, ать-два. Ужас что за человек.
Куда бы ты ни направился, думаю я, чем дальше на юг, на запад, на восток, тем национальнее будут настроены там люди. Потому что ты везде чуешь кровь.
Своими рублеными фразами этот господин мгновенно угробил всю умиротворенную, разомлевшую от летней жарой атмосферу парикмахерской. Голос его если не реет как национальный флаг, то уж точно тарахтит как черно-желто-золотистый [16] жестяной флюгер.
– Вы-то наверняка снова пойдете, а, господин Тришке? Точно! Если завтра грянет! Наверняка! Да и кто нет? А оно грянет! Обязательно грянет! Неминуемо!
16
Цвета германского государственного флага.
Слова его гремят очередями и одиночными. Из его глотки рвется ураганный огонь батарей, гаубиц, пулеметов, винтовок. Дремлющие мировые войны с храпом и хрипом ворочаются в его груди.
Господин Тришке наверняка остался бы без ноги – это как минимум! – не выпади ему удача всю войну намыливать и брить господ штабных офицеров. Так что если снова грянет, он ни за что никуда не пойдет.
Однако господин Тришке, мастер-парикмахер, молчит. Да и кто не замолчит? Муха, что совсем недавно так по-летнему знойно, так неугомонно жужжала, и та в почтительной оторопи прилипла к потолку как прибитая.
Все онемели, говорит только он, рыжебрысый. А ведь еще недавно он был на самом дне, но он не унывал, не опускал рук, он барахтался, барахтался, барахтался – и вот, пожалуйста, снова наверху. Он наверху.
Давеча встречает он одного компаньона, и тот просит у него денег в долг. А тем же вечером молодая жена этого самого должника как ни в чем не бывало с ним беседует, а у самой на пальце кольцо с бриллиантом!
– Моя жена колец с бриллиантами не носит!
– У моей жены нету трех летних шляпок! Мои сыновья по барам не шляются!.. А если бы шлялись, я бы, ей-богу, собственноручно их выпорол! И не посмотрел бы, что взрослые! Выпорол бы – и дело с концом!