Бессердечная Аманда
Шрифт:
Она не станет скрывать, продолжала Аманда, что рассчитывала на положительный отзыв – пусть с оговорками, но все же одобрение, которое придало бы ей сил. А подрыв ее веры в себя – это, пожалуй, последнее из всего, что ей сейчас нужно. Поскольку мои аргументы, судя по всему, носят принципиальный характер (это было верно, но откуда она это знала?), то она предлагает следующее: я продолжаю молчать, она продолжает работать. Хотя этот результат не совсем отвечал моим представлениям о решении данной проблемы, я все же вздохнул с облегчением. Аманда встала (все еще голая) и вышла из комнаты, чтобы (как она сказала) убедиться, что по крайней мере с ребенком все в порядке. Потом опять легла, погасила свет и притворилась спящей. Прошел не один день,
Его книги, судя по всему, ее не интересовали, во всяком случае, они никогда их не обсуждали. Он даже не был уверен, что она их знает. Пару вечеров он видел, как она читала один из тех двух романов, что он подарил ей при первом свидании, разрешенный. Но так как она не проявляла желания поделиться с ним своими впечатлениями, он не задавал ей никаких вопросов. Он не хотел повторять ее ошибку, не хотел принуждать Луизу к оценке его прозы. Что еще могло скрываться за ее молчанием, как не отрицательное отношение, и зачем ему было самому нарываться на критику? У него была одна особенность, которую я наблюдал у многих авторов, в том числе у себя самого: он не считал себя выдающимся писателем, но каждый раз злился, когда это говорили другие.
Впрочем, иногда в каких-то разговорах речь заходила и о его книгах. Луиза вспоминала, например, что когда-то его романы публично хвалили, по крайней мере признавали их право на существование, а ей хотелось знать, чем же он навлек на себя немилость критики. Проще всего было ответить: «Прочти, и ты узнаешь причину». Но поскольку это выглядело бы как упрек, он предпочел рассказать ей всю подоплеку. Не сразу, конечно, а в несколько приемов – это была слишком сложная и запутанная история; он старался, чтобы инициатива каждый раз исходила от Луизы, и следил за тем, чтобы очередное продолжение не получалось слишком длинным.
Чтобы она поняла, чем было вызвано недовольство цензуры, ему приходилось пересказывать отдельные фрагменты своих романов, разъяснять отдельные мотивы или места. Он делал это без энтузиазма, поскольку знал, что такие пассажи (в которых многие находили какую-то особую остроту и взрывоопасность – по той причине, что смотрели на них глазами цензора) по-настоящему становятся понятными и перестают казаться просто дерзостями лишь в общем контексте. Поэтому он старался представить все эти «дерзости» не подвигами, а неотъемлемой частью общей композиции. Втайне он каждый раз надеялся, что Луиза прервет его и скажет, что она читала эту книгу и ему незачем рассказывать содержание. Но очень скоро эта надежда умерла.
Когда издательство, без проблем напечатавшее три книги Рудольфа, в первый раз выразило недовольство его новой рукописью, он еще не видел повода для беспокойства. Он немного покочевряжился, противясь требуемым изменениям, но потом согласился, особенно когда его редактор объяснил ему, что как раз в неугодных главах много недостатков чисто языкового характера. Он был не настолько наивен, чтобы принять эти разногласия за чисто эстетическую проблему. Он сказал себе: наверное, они всегда начинают с этого.Но книга была ему важнее нескольких вычеркнутых слов и даже целой потерянной главы. К тому же редактор действительно не без основания отметил некоторые стилистические шероховатости. Позже он ругал себя за свою податливость, и, даже после того как книга вышла и стала его очередным успехом, он не мог отделаться от чувства, что в ней есть «слепые» места. А языковые недостатки можно было найти и в других главах, но это он, как всегда, заметил слишком поздно. Луиза улыбнулась, но ничего не сказала.
Когда в следующей книге от меня опять потребовали существенных изменений (причем таких, которые, на мой взгляд, означали бы хирургическое вмешательство с летальным исходом), я отказался от каких бы то ни было дискуссий. Мой друг Барух, которого назначили редактором моей книги – это была его первая редакторская работа, – поддержал меня в моей непреклонности. Правда, он просил меня не ссылаться на него в предстоящих баталиях,
Никаких баталий не последовало. Я сказал: либо так, либо никак, и издательство ответило: значит, никак. Я почти в состоянии аффекта сунул рукопись в конверт и отправил ее в издательство «Элленройтер» в Мюнхене, в котором уже вышли две мои книги. Я там не знал ни души; обе публикации были организованы моим здешним издательством, и моего согласия никто не спрашивал. За несколько лет до того ко мне домой пожаловал сотрудник «Элленройтера», молодой человек со светскими манерами, имя которого я уже забыл. Кажется, его должность называлась не то представитель, не то шеф всех представителей, не помню. Он принес какие-то невиданные цветы для моей тогдашней жены; мы несколько часов подряд беседовали с ним о тенденциях развития современной литературы, и, уходя, он пообещал прислать мне кучу книг (которых я так и не дождался). Лучше было бы, конечно, послать рукопись на какое-то конкретное имя в «Элленройтере», но мне пришлось адресовать ее просто главному редактору. В тот момент, когда я опустил конверт с рукописью в почтовый ящик, я и стал диссидентом.
После этого у меня появилось какое-то странное чувство скорых перемен. Я ожидал, что от моей прежней жизни не останется камня на камне; причем я не знал, все ли эти перемены будут зловещими, или среди них будут и приятные сюрпризы. Когда я рассказывал об этом Аманде, она с недоверием спросила: неужели я действительно сначала опустил в ящик конверт с рукописью и лишь потом подумал о последствиях? Я кивнул, так оно и было. Она сказала: «На тебя это похоже». Кажется, за этими словами скрывался комплимент, внятный лишь для искушенного слуха. Кстати сказать, критика у Аманды всегда находила более открытые формы выражения, чем ее приветливость, хотя я не стал бы утверждать, что она страдала избытком одного и недостатком другого. Просто она никак не могла избавиться от своего вечного дурацкого страха перехвалить кого-либо или что-либо.
Я еще ждал реакции «Элленройтера», хотя бы уведомления о получении рукописи, когда мне вдруг позвонили из Союза писателей и пригласили для обсуждения «одного важного вопроса». «Так быстро?» – подумал я. Я спросил секретаршу, которая мне звонила, что это за «важный вопрос». Она ответила, что ей ничего не известно, ей поручили только узнать у меня, какой из трех предложенных дней меня устраивает. Всевозможные «обсуждения» были в Союзе писателей делом обычным, трудно представить себе повод, который мог бы показаться там кому-нибудь недостаточно важным для совещания или дискуссии. Я согласился на ближайшую предложенную дату встречи и решил раньше времени не придавать значения этому событию. В отличие от Аманды, которая, по ее утверждению, уже знала, что меня ждет в Союзе писателей.
В помещении, куда меня провела секретарша, сидели двое коллег (один романист и один драматург, чьи публикации не совершили переворота в истории литературы) и незнакомый мне господин. Только он один поднялся и протянул мне руку, назвав свою фамилию, которую я не расслышал и которая все равно наверняка была ненастоящей. (Это предположение понравилось Аманде, она небрежно кивнула, словно говоря: «Наконец-то ты хоть что-то начинаешь понимать».) От меня не укрылось, что выражение лиц у всех троих было необычайно серьезным (Аманда: «Неудивительно – ты же для них уже покойник»), мне указали на стул. Я окинул взглядом стол и понял, что ситуация действительно серьезная: на столе лежала моя рукопись, рядом открытый конверт с адресом «Элленройтера», написанным моей рукой. Аманда не удивилась даже этому, хотя это, с ее стороны, вполне вероятно, уже была игра.