Бессмертие
Шрифт:
— Я вспоминаю одну известную фразу, которую говаривали во времена моей молодости, — произнес он голосом, потерявшим вдруг звучность. — Женщина — это будущее мужчины. Кто, впрочем, это сказал? Не помню. Ленин? Кеннеди? Нет, нет. Какой-то поэт.
— Арагон, — подсказал я ему. Авенариус недружелюбно сказал:
— Каков же смысл в том, что женщина — будущее мужчины? Что, мужчины превратятся в женщин? Я не понимаю этой дурацкой фразы!
— Это не дурацкая фраза! Это поэтическая фраза! — защищался Поль.
— Литература исчезнет, а глупые поэтические фразы останутся бродить по свету? — проговорил я.
Поль не принимал меня во внимание. Он узрел свой образ, двадцать семь раз повторенный зеркалами, и не мог отвести от него глаз. Поочередно обращаясь ко всем своим лицам в зеркалах, он говорил слабым высоким голосом старой дамы:
— Женщина —
Эти пророческие слова, казалось, совершенно его истощили. Поль стал вдруг еще на десять лет старше, это был уже совершенно немощный, обессиленный старичок, которому можно было дать от ста двадцати до ста пятидесяти лет. Он не способен был даже удержать бокал. Он рухнул на стул. Потом сказал искренне и печально:
— Дочь неожиданно вернулась. И ненавидит Лору. А Лора ненавидит ее. Материнство придало им обеим еще больше воинственности. Уже вновь из одной комнаты несется Малер, из другой — рок. Уже вновь они хотят заставить меня выбирать, уже вновь предъявляют мне ультиматумы. Они вступили в борьбу. А когда женщины вступают в борьбу, они уже не останавливаются. — Затем он доверительно наклонился к нам: — Друзья, не принимайте меня всерьез. То, что вам сейчас скажу, неправда. — Он понизил голос, словно сообщал нам великую тайну: — Это огромное счастье, что до сих пор войны затевали только мужчины. Если бы их вели женщины, в своей жестокости они были бы до того последовательны, что нынче на земном шаре не осталось бы ни одного человека. — И, словно желая, чтобы мы сразу забыли о его словах, он, стукнув кулаком по столу, повысил голос: — Друзья, если бы музыка не существовала! Если бы отец Малера, застав его за мастурбацией, влепил бы ему по уху так, что маленький Густав оглох бы на всю жизнь и уже никогда бы не отличил барабана от скрипки. О, если бы из всех электрических гитар был выведен ток и подключен к стульям, к которым я собственноручно привяжу гитаристов. — Потом он добавил очень тихо: — Друзья, о, если бы я был еще в десять раз пьянее, чем сейчас!
Он сидел у стола совсем удрученный, и на это печальное зрелище невозможно было смотреть. Мы встали, подошли к нему и стали похлопывать его по спине. А похлопывая таким образом, мы вдруг увидели, что его жена, выйдя из воды, направляется мимо нас вон из зала. Она делала вид, будто нас и вовсе не замечает.
Она так сердилась на Поля, что не хотела даже взглянуть на него? Или ее смутила неожиданная встреча с Авенариусом? Но как бы то ни было, шаг, которым она прошла мимо нас, содержал в себе нечто такое сильное и притягательное, что мы перестали хлопать Поля по спине и все трое уставились ей вслед.
Когда она была уже у распашных дверей, ведших из зала в раздевалку, случилось неожиданное: она повернула голову к нашему столу и выбросила в воздух руку таким легким, таким прелестным, таким плавным движением, что нам почудилось, будто от ее пальцев отскочил ввысь золотой мяч и остался висеть над дверьми.
Лицо Поля внезапно расплылось в улыбке, и он крепко схватил Авенариуса за руку:
— Вы видели? Вы видели этот жест?
— Да, — сказал Авенариус, устремляя взгляд, подобно мне и Полю, к золотому мячу, сияющему под потолком, как воспоминание о Лоре.
Мне было совершенно ясно, что жест этот был предназначен не пьяному мужу. Это был не автоматизированный жест вседневного прощания, это был жест исключительный и полный значений. Он мог быть предназначен лишь Авенариусу.
Поль, конечно, ничего не подозревал. Каким-то чудом с него опадали годы, это был уже снова пятидесятилетний мужчина приятной наружности, горделиво несущий свою седую шевелюру. Не отрываясь, он смотрел в сторону дверей, над которыми сиял золотой мяч, и говорил:
— Ах, Лора! Вот она какая! Ах, какой жест! В этом вся она! — А потом заговорил растроганным голосом: — Впервые она так помахала мне, когда я проводил ее до родильного дома. Чтобы иметь ребенка, ей пришлось перенести две операции. Мы боялись родов. Стараясь избавить меня от волнений, она запретила мне войти с ней. Я остался у машины, а она одна пошла к воротам и уже с порога повернула вдруг голову и так же, как минуту назад, помахала мне. Когда я пришел домой, мне стало ужасно грустно, я затосковал по ней и, чтобы представить ее рядом, постарался изобразить для себя этот волшебный жест, которым она меня очаровала. Если бы кто-то тогда увидел меня, определенно посмеялся бы. Я стал спиной к зеркалу, выбросил руку вверх и при этом сам себе через плечо улыбнулся в зеркало. Думая о ней, я повторил этот жест раз тридцать — пятьдесят. Я был одновременно и Лорой, приветствовавшей меня, и самим собой, смотревшим, как Лора приветствует меня. Но удивительная вещь: этот жест не шел мне. В этом движении я был неисправимо неуклюжим и смешным.
Он встал и повернулся к нам спиной. Потом выбросил руку вверх и посмотрел на нас через плечо. Да, в самом деле: он был уморителен. Мы засмеялись. Наш смех подвигнул его повторить этот жест еще несколько раз. Чем дальше, тем он был смешнее. Потом он сказал:
— Видите ли, это не мужской жест, это жест женщины. Женщина этим жестом приглашает нас: поди сюда, следуй за мной, а вы даже не знаете, куда она зовет вас, и она этого также не знает, но зовет, уверенная, что стоит идти туда, куда она зовет вас. Поэтому я говорю вам: или женщина будет будущим мужчины, или человечество погибнет, ибо только женщина способна лелеять в себе ничем не обоснованную надежду и звать нас в сомнительное будущее, в которое мы, не будь женщин, давно перестали бы верить. Всю жизнь я был готов следовать за их голосом, хоть голос этот и безумен, а я все что угодно — только не безумец. Но для того, кто не безумец, нет ничего прекраснее, чем идти в неведомое по зову безумного голоса! — И он снова торжественно повторил немецкие слова: — Das Ewigweibliche zieht uns hinan! Вечная женственность манит нас к себе!
Как гордый белый гусь, стих Гёте хлопал крыльями под сводом бассейна, и Поль, отраженный в трех зеркальных поверхностях, удалялся к распашным дверям, над которыми продолжал сиять золотой мяч. Наконец я видел его искренне веселым. Он сделал несколько шагов, повернул к нам голову через плечо и выбросил руку в воздух. Он смеялся. Он еще раз обернулся, еще раз помахал. Потом изобразил в последний раз это неловкое мужское подобие красивого женского жеста и исчез в дверях.
Я сказал:
— Он прекрасно говорил об этом жесте. Но думаю, он ошибался. Лора никого не манила в будущее, она просто хотела дать тебе понять, что она здесь и что она здесь ради тебя.
Авенариус молчал, и лицо его оставалось непроницаемым.
Я сказал ему укоризненно:
— Тебе его не жалко?
— Жалко, — сказал Авенариус. — Я искренне его люблю. Он умный. Он остроумный. Он сложный. Он грустный. И главное: он помог мне! Не забудь об этом! — Потом наклонился ко мне, словно не желая оставить без ответа мой невысказанный укор: — Я говорил тебе о своем проекте публичного опроса: кто хотел бы тайно спать с Ритой Хейворт и кто предпочел бы показываться с нею на людях. Результат, разумеется, я знаю заранее: все, включая самого разнесчастного горемыку, утверждали бы, что предпочитают с нею спать. Потому что все хотят выглядеть перед самими собой, перед своими женами и даже перед плешивым чиновником, ведающим опросом общественного мнения, гедонистами. Однако это их самообман. Их комедиантство. Гедонистов нынче уже не существует. — Последние слова он произнес с особой значительностью и затем, улыбаясь, добавил: — Кроме меня. — И продолжал: — Но, что бы они ни утверждали, появись у них возможность действительного выбора, все, уверяю тебя, все предпочли бы пройтись с нею по улице. Поскольку для всех восхищение важнее наслаждения. Видимость, а не действительность. Действительность ни для кого ничего не значит. Ни для кого. Для моего адвоката она не значит вообще ничего. — Затем он сказал с какой-то нежностью: — И потому могу тебе торжественно обещать, что он не будет обижен. Рога, которые он носит, останутся невидимыми. Они будут цвета лазури в погожий день и серыми — в ненастный. — И заметил еще: — Впрочем, ни один мужчина не станет подозревать человека, насилующего женщин с ножом в руке, что он любовник его жены. Эти два образа несовместимы.
— Постой, — сказал я. — Он в самом деле думает, что ты собирался изнасиловать женщину?
— Я ведь говорил тебе.
— Я думал, ты шутишь.
— Я бы не выдал своей тайны! — Затем добавил: — Впрочем, даже скажи я ему правду, он бы не поверил. А если бы поверил, мигом перестал бы интересоваться моим делом. Я был для него ценен лишь как насильник. Он воспылал ко мне той непостижимой любовью, которую большие адвокаты способны испытывать к большим преступникам.