Бессмертник
Шрифт:
У Анны есть четыре серебряных подсвечника — от каждой бабушки по паре. Два она сохранит — они еще теплые от маминых рук. Два других продаст: вырученных денег хватит, чтобы добраться до Америки. Анна уедет.
Тарантас берет пассажиров на вершине холма, чтобы лошади заодно отдохнули после подъема. Внизу, в излучине реки, как на ладони лежит местечко. Вон деревянная крыша синагоги. Вон базар: у прилавков, как всегда, суета, из птичьего ряда доносятся кудахтанье и хлопанье крыльев. Все
— Эй, поторапливайся, — говорит кучер. — Садись скорее. Впереди долгий путь.
Тарантас со скрипом катит по верхней дороге, вдоль реки. Вот последние окраинные домики, деревянный забор, за ним купы сирени. Через месяц зацветут мамины желтые розы, куст будет стоять, точно в праздничном уборе.
Дорога сворачивает в низину, бежит по плоским полям; над темной свежевспаханной землей курится парок, молодая зелень сверкает в лучах весеннего солнца. Местечко скрылось, стерлось, едва свернула дорога. Прошлое осталось за холмом. Дорога ведет вперед.
Пыль, мухи, грязь постоялых дворов. Граница: охранники, документы, допрос с пристрастием. Неужели не пропустят? Потом Германия: аккуратные вокзальчики, на платформах продают конфеты и фрукты. Не растратить бы чересчур много из заветного узелка, где она прячет деньги и серебряные подсвечники. В Гамбург им помогают попасть люди из эмиграционной службы, немецкие евреи в добротных костюмах и белых рубашках с галстуками. Они приносят еду, оформляют бумаги, перепаковывают коробки, сундуки и перины. И очень торопятся побыстрее погрузить чужаков на корабль и выдворить их из Германии.
Атлантика — вроде барьера меж двух миров шириною в десять дней. Одиноко, скорбно сигналят пароходы в плотном молочно-сером тумане. Завывает ветер; вздымается, словно дышит, грудь моря; скрежещет машина в трюме; скрипит деревянная обшивка. Рвотно содрогается пустой желудок; ее качает, мотает на верхней полке; ослабевшие, обессилевшие пальцы устали цепляться за край. Вокруг неумолчное гуденье голосов: смеются, спорят, жалуются по-еврейски, по-немецки, по-польски, по-литовски, по-венгерски. Кража: бедняки крадут у бедняков. Вон та женщина потеряла золотое распятие! Не спускай глаз с узелка с подсвечниками!.. Рождается ребенок, мать воет от боли. Умирает старик, вдова воет от горя.
И вдруг все кончается. За бортом — широкая спокойная река. С палубы виден берег: дома, деревья. Они все ближе. Ветер колышет листья, посверкивает их серебристая изнанка. Воздух свежий, терпкий и слегка вяжет рот, как недозрелая ягода. Над кораблем реют чайки, кружатся, круто взмывают вверх, камнем падают вниз.
Америка.
В доме на улице Хестер пять этажей. Мамина троюродная сестра Руфь живет на самом верхнем с мужем, Солли Левинсоном, четырьмя детьми и шестью квартирантами. Анна станет седьмой.
— У тебя нет места, — смятенно сказала она. — Ты очень добра, но я боюсь стеснить…
Руфь откинула волосы с потного лба.
— А где, интересно, ты найдешь дом, чтоб никого не стеснить? Лучше уж оставайся, здесь ты, по крайней мере, родственница. Да и, сказать по правде, никакая это не доброта — нам деньги нужны. Мы ведь за всю квартиру двенадцать долларов в месяц отдаем, да за газовое освещение, да за уголь для плиты… С тебя будем брать по пятьдесят центов в неделю. Немного ведь, правда?
Как же тут воняет! Вонь проникала с улицы через входную дверь и, взбираясь по лестнице, впитывала все запахи нижних этажей: чад от лука, шипевшего в жиру на сковородках; смрад засоренной уборной; отвратный пар из-под утюгов; ядовитый табачный дух из квартиры на первом этаже — тамошние жильцы промышляли скруткой сигар. Анна сглотнула, с трудом подавив тошноту. Нет, отказываться нельзя. Да и откажись она — куда пойдет?
А Руфь продолжала уговаривать. Прекрасные темные глаза ее глядели встревоженно, под ними темнели глубокие, неистребимые круги.
— Мы с Солли спим прямо на кухне: по вечерам, как закончим шить, отодвигаем машинки к стене и раскладываем на полу матрац. Женщины-жилички спят в лучшей комнате, с окном, никто им там не мешает. А мужчины в задней комнате, где вытяжная шахта. Ну, чем плохо? Ты шить-то умеешь?
— Только белье чинить. Ну и юбку самую простую, пожалуй, сошью. У меня не было времени учиться, ведь я помогала в лавке.
— Ничего, научишься. Солли отведет тебя завтра на фабрику, ему так и так работу нести.
В углу — груда черных мешков с пиджаками и брюками. Сверху на мешках спят два бледных кучерявых ребенка.
— Поможешь Солли донести мешки, он познакомит тебя с хозяином. На фабрике тебя в два счета научат строчить штаны. На отделке, если рука набита, можно по тридцать центов в день зарабатывать.
Анна положила на пол свои узелки, развязала шаль, и ярко-рыжие волосы рассыпались по плечам.
— Что же мне никто не написал, какая ты красавица! Девочка моя, бедная… — Руфь протянула к ней руки, по локоть черные от линючей брючной ткани. — Анна, не бойся, я о тебе позабочусь, ты тут не будешь одна. Может, и не о такой жизни ты мечтала, но ведь это только начало. Привыкнешь.
Самым худшим оказались не вонь и не теснота — их еще можно было как-то переносить, — а шум. Чуткая на ухо Анна поминутно вздрагивала, точно от кулачных ударов. С улицы доносился гнусавый голос старьевщика: «Жакеты, пятьдесят центов, жакеты, пятьдесят центов». Грохотали по мостовой телеги и фургоны. Лязгали вдалеке вагоны наземки. Да еще непрерывное, до самой полуночи, тарахтенье швейных машинок. Неужели им не суждено выспаться, неужели вся жизнь пройдет в ожесточенном труде?