Бэтман Аполло
Шрифт:
— Да какие же у тебя грехи, Григорий? — удивился я. — Ты же профессор теологии. Семью кормишь.
— А чем кормлю? Извозчик у кровососа. За то Господь от меня и отвернулся…
— Спасибо, — буркнул я. — То есть херово тебе из-за меня, да?
— Так вы же вампир, — ответил Григорий. — Чему тут удивляться.
— Слушай, — сказал я, — если ты из-за меня на свиданку с Господом опаздываешь, чего ты у меня тогда работаешь?
— Ибо сказано, — отозвался Григорий, — отдайте богу богово, а кесарю кесарево… Вот я, кесарь, и отдаю.
Я промолчал.
Странно, но разговор с Григорием не развеселил меня, как обычно, а, наоборот,
— Не для того мы живем и страдаем, кесарь, чтобы вырабатывать скрежет зубовный и тоску, — бормотал Григорий, перестраиваясь в другой ряд, — а для того, чтобы в этой роковой борьбе день за днем выковывались крупицы драгоценного духовного опыта. Которые блистают на духовном небосклоне и радуют Господа. Аки звезды на южном небе…
Впрочем, думал я, слушая его вполуха, люди не уходили из окопа. Не такие они дураки. Они просто загадили его до краев, заполнили своим дерьмом — и он исчез. Да и мы им помогли по линии дискурса, чего уж лукавить. И прятаться стало негде. Вот я, например — при всем желании не смогу уже скрыться там, где Григорий. Не потому, что не хочу. Я даже не вижу окопа, где он сидит. Для меня его нет. Мне непонятно, как в этом умственном недоразумении можно спрятаться. А для Григория окоп есть. Для него это такая же реальность, как для меня баблос, которого, кстати, я не видел уже черт знает сколько времени.
Разница между нами в том, что Григорий, поумнев и протрезвев, еще сможет вылезти из своего приюта в то пространство, где ежусь от космического холода я. А я… Я уже никогда не смогу протиснуться в его абсурдное убежище. Не смогу даже сделать вид, что я там… То же самое, кажется, чувствовал граф Толстой, дивясь таинствам простой крестьянской веры. И тоже не смог залезть назад. А смог только перевести Евангелие с греческого, корчась на ледяном ветру…
Скоро сработал мой обычный защитный механизм — я перестал слышать болтовню Григория. Вернее, перестал воспринимать смысл его слов, вслушиваясь только в их звук, эдакий хрипловатый успокоительный ручеек, пересыхающий иногда на несколько секунд. Мне то и дело вспоминалась Софи — и мой ум тотчас отпрыгивал от этого воспоминания, как от раскаленной кочерги. Но не думать о ней я тоже не мог…
Эх, знал бы этот стихоплет, что такое настоящий ад.
Впрочем, можно ли вообще метафизически доверять женщине?
Чтобы отвлечься от черных мыслей, я включил вмонтированный в переборку телевизор и выбрал какой-то боевик. Но после недавней беседы с Аполло смотреть кино не было никакой возможности — и даже непонятно было, как это получалось у меня раньше.
Я чувствовал, что фильм просто доит меня, ежесекундно возобновляя во мне напряжение, вызванное происходящей с героем катастрофой — которая, однако, никак не кончалась его смертью, а вела только к еще более страшной катастрофе, не оставляющей уже никакого шанса на избавление, и так все дальше и дальше. И весь смысл быстрого монтажа был в том, чтобы постоянно поддерживать
С одной стороны, это вполне получалось. Но с другой — как ни чудовищна казалась нависшая над героем опасность, было ясно, что дурного с ним не случится, поскольку фильм только начался. Выходило, пока часть моего сознания изнывает в адреналиновых спазмах, другая утомленно зевает. Зевающая часть в конце концов победила. Я выключил панель и уставился в окно.
Москва была все той же — и неуловимо новой. Я видел очень много приезжих. Мне пришло в голову, что так называемое «нашествие варваров» вряд ли воспринималось римлянами пятого века как нечто большее, чем наплыв необычно большого числа мигрантов на фоне непрерывно растущей толерантности властей… А ведь тут, как жаловался Иоанн Грозный, не только третий Рим, а еще и второй Израиль. Трудно ждать от зимней Москвы, что она поднимет тебе настроение своими видами.
Когда до Тверского бульвара осталось минут пять езды, я опять стал слышать голос Григория:
— …и не надо себя за это презирать. Если вы у меня пососать хотите, вы так и скажите, не стесняйтесь. Я в такие вещи врубаюсь…
Я даже не разозлился.
Улл был прав. Человек подобен калейдоскопу, картонная труба которого догнивает свой короткий век, пока внутри пересыпаются блестящие, самодовольные, острые и отважные стекляшки, дробным отражением которых любуется Великий Вампир. Можно ли злиться на калейдоскоп, когда понимаешь, как он работает? Нет. Человека можно только любить. Только любить и жалеть. Лучше всего — издалека.
— Уймись, Григорий, — попросил я кротко. — Меня вырвет сейчас.
Он умолк. Я снял пиджак и принялся расправлять спутавшиеся ленты. Закончив с ними, я надел на голову черную балаклаву.
По тому, как вильнула машина, я понял, что Григорий внимательно следит за моими приготовлениями в зеркале.
— А говорите, сливная дырка, — сказал он. — Выходит, и у вас такая в голове, кесарь.
— Это ты про что?
— Про социальный протест.
— Это не социальный, Гриш. А глубоко личный.
— Зачем тогда клюв?
Я непонимающе уставился в его зеркальные глаза.
— Это ведь у вас клюв? — спросил он.
— Это рог, дубина. Рог. У нас такой на голове, когда мы в Древнем Теле.
— Да я в курсе, — сказал Григорий и оторвал одну руку от руля, чтобы перекреститься, отчего машина вильнула опять.
— Ты веди нормально. А то тебе в случае чего на небо, а мне — непонятно… Аккуратней.
— Подумают, что клюв, — озабоченно сказал Григорий, не обратив внимания на мои слова. — Подумают, вы черным журавлем оделись.
— Пусть думают… Подожди, ты это серьезно?
Григорий кивнул.
Такая возможность не приходила мне в голову. Ну что ж, так оно даже лучше… Лишняя складка Черного Занавеса не повредит.
— Тормози, — сказал я. — Я у «Армении» выйду. И не жди. Езжай сразу в гараж.
Машина затормозила.
— Зачем вам это, кесарь? — спросил Григорий.
— Ты «Подвиг» Набокова читал?
Он отрицательно помотал головой.
— Прочти, — сказал я. — Там наверняка написано.
Выбравшись наружу, я подождал, пока машина с Григорием скроется за перекрестком, и, ежась от холода, пошел к переходу на бульвар. Хотелось верить, что все кончится быстро. У дверей одного из ресторанов мне зааплодировали — и я взмахнул своим тесемочным крылом, отвечая на привет.