Без догмата
Шрифт:
4 марта
Нынешний день закончился для меня так, что мне нужно призвать на помощь все хладнокровие, на какое я способен, чтобы описать этот день по порядку, а не начать с конца. Нет, не могу, должен все-таки сказать: жребий брошен или все равно что брошен. Я не мог бы писать далее, если бы прежде всего на сказал этого.
А теперь можно рассказывать все по порядку. Около полудня к нам на ранний обед приехали Снятынский с женой. Сегодня в театре идет его новая пьеса, и им нужно было к вечеру вернуться в город. Как ни хорошо нам в глуши, в деревне, мы очень обрадовались таким гостям. Анелька искренне любит Снятынскую, и к тому же она, быть может, испытывает потребность излить перед кем-нибудь душу. Снятынская сразу смекнула, как обстоят дела, и усердно
– Ах, какая тут у вас благодать, какая тишина! Не удивительно, что и этой молодой паре здесь хорошо вдвоем и они не скучают по Варшаве.
И я и Анелька отлично поняли, что, называя нас «молодой парой», Снятынская имела в виду вовсе не наш возраст. Да и за обедом она раз десять нарочно повторяла то «молодая пара», то «молодые», как бы противопоставляя нас старым членам семьи.
Но в ее взглядах было столько сочувствия, она с таким чисто женским любопытством навостряла ушки, чтобы услышать, о чем мы с Анелей говорим между собой, и так мило все у нее получалось, что я охотно прощал ей эту дружескую навязчивость. Я уже дошел до того, что умышленное сочетание наших с Анелькой имен не раздражает, а напротив – приятно мне.
Анельке это, кажется, тоже доставляло удовольствие. В ее приветливости к Снятынским, в том, как она за обедом их потчевала, было как бы радушие молодой хозяйки, в первый раз принимающей дорогих гостей в своем доме.
Тетушка тоже это подметила, душа в ней взыграла, и она все время расточала Снятынским любезности. При этом я наблюдал удивительную вещь – ни за что бы этому не поверил, если бы не видел своими глазами: у Снятынской краснеют уши всякий раз, когда кто-нибудь похвалит ее мужа! Краснеть от гордости за мужа после восьми лет совместной жизни! Уж не было ли величайшей глупостью то, что я писал о польках?
Обед прошел очень весело. Одна такая супружеская чета может толкнуть на брак множество людей – каждый, глядя на них, невольно скажет себе: «Эге, если так, то женюсь и я». Я по крайней мере впервые увидал брак в таком радужном свете, а не в сером сумраке житейской прозы, будничности, более или менее скрываемого равнодушия.
Анельке, должно быть, наше будущее тоже представлялось таким светлым. Я угадывал это по ее сияющему лицу.
После обеда мы со Снятынским остались в столовой вдвоем – я знаю, что он любит после кофе выпить рюмочку-другую коньяку. Тетя и пани П. перешли в боковую гостиную, Анелька же и пани Снятынская убежали наверх за какими-то альбомами с видами Волыни. Я заговорил со Снятынским об его пьесе, за которую он был не совсем спокоен. Потом разговор зашел о былых временах, когда оба мы только пробовали взлететь на еще не окрепших крыльях. Снятынский рассказывал мне, как постепенно добился признания, как часто сомневался в себе и сейчас еще иногда сомневается, хотя он уже до известной степени выдвинулся.
– Скажи, что ты делаешь со своей славой? – спросил я.
– То есть как это – что делаю?
– Ну, носишь ее на голове, как митру, или на плечах, как золотое руно, или она стоит у тебя на письменном столе, или висит в гостиной? Я спрашиваю потому, что понятия не имею, что такое слава и что с нею делают те, кому она достается!
– Допустим, что мне она досталась. И вот что я тебе отвечу: только человек самого дешевого сорта рядится в так называемую славу, носит ее на голове, на шее, ставит на письменный стол или вешает в гостиной. Сознаюсь, вначале она льстит самолюбию, но только духовному парвеню она может заполнить жизнь и заменить все остальные виды счастья. Совершенно другое дело – сознавать, что ты творишь нечто, заслужившее у людей признание, вызывающее отклики, это может дать удовлетворение человеку, который хочет служить обществу. Ну, неужели же счастье в том, что кто-нибудь в светском салоне скажет мне с глупой миной: «Ах, вы доставили нам столько приятных минут!» – а когда я съем что-нибудь неудобоваримое, та или иная газета немедленно объявит: «Сообщаем читателям печальную новость: у нашего знаменитого Х. Х. болит живот». Неужели это может меня осчастливить? Фи, за кого ты меня принимаешь?
– Послушай, – возразил я. – Я тоже не заражен глупым тщеславием, но каждому хочется, чтобы люди его уважали. Это потребность органическая. Видит бог, я не пустой человек, но честно тебе сознаюсь: когда люди находят во мне какие-то способности, говорят о них, жалеют, что они пропадают даром, – мне это льстит, доставляет некоторую – пусть горькую – радость, хотя я тогда еще яснее сознаю собственное ничтожество.
– Похвалы тебя радуют потому, что ты себя жалеешь, – впрочем, с полным основанием. Но ты не затемняй вопроса! Я вовсе не стремлюсь тебе доказать, что кто-либо может испытывать удовлетворение от того, что его называют ослом.
– Но ведь уважение людей следует за славой. Как же не ценить ее?
Снятынский, человек очень живой, имеет привычку во время разговора бегать по комнате, присаживаясь где попало, на все стулья и столы. На этот раз он присел на подоконник и ответил:
– Уважение? Ошибаешься, мой милый. У нас общество своеобразное, в нем царит чисто республиканская зависть. Вот, скажем, я пишу комедии, работаю для театра – хорошо. Я приобрел некоторую известность – еще лучше. Но, думаешь, завидовать мне будут здесь только другие драматурги? Ничуть не бывало! Мне будет завидовать инженер, банковский чиновник, педагог, лекарь, железнодорожный агент, – словом, люди, которые все равно никогда не стали бы писать комедии. Все они, встречаясь со мною, стараются дать мне почувствовать, что я, по их мнению, ничего не стою, а за глаза нарочно будут отзываться обо мне пренебрежительно, умаляя мои достоинства для того, чтобы себе придать больше весу. Если кто-нибудь из них заказал сюртук у моего портного, то при первом удобном случае он, пожимая плечами, скажет: «Снятынский? Подумаешь, какое светило! Он шьет у того же Пацыкевича, что и я!» Вот такие у нас нравы, вот что влечет за собой твоя вожделенная слава!
– Но, должно быть, она чего-нибудь да стоит, если люди ради нее готовы шею себе сломать.
Снятынский призадумался на минуту, потом сказал серьезно:
– В личной жизни слава кое-чего стоит, из нее можно сделать скамеечку под ноги любимой женщине.
– Ого, да ты этим изречением стяжаешь себе новую славу!
Снятынский подскочил ко мне и крикнул запальчиво:
– Да, да! Уложи лавры в футляр, ступай с ними к любимой и скажи ей: «Вот то, из-за чего люди ломают себе шею, то, что считают за счастье, ценят наравне с богатством, – и это я добыл, а теперь ставь на него свои ножки!» Если ты так поступишь, то будешь любим всю жизнь, понятно? Ты хотел знать, чего стоит слава, – так вот, теперь знаешь.
Приход его жены и Анельки помешал Снятынскому продолжать. Обе дамы собирались идти в оранжереи.
Что за бесенок сидит в Снятынской! Она пришла якобы затем, чтобы попросить у мужа разрешения идти в оранжерею, а когда он разрешил, наказав ей одеться потеплее, она повернулась ко мне и с кошачьим лукавством спросила:
– А вы отпустите со мной Анельку?
Что Анелька покраснела до ушей, это естественно. Но что я, старый хрыч, отточенный, как бритва, на всяких оселках, в первую минуту тоже смутился, – этого я не могу себе простить. Все-таки я с напускным апломбом подошел к Анельке, поднес к губам ее руку и сказал:
– Здесь в Плошове приказывает Анелька, а я первый готов подчиняться ее приказам.
Я хотел было сказать Снятынскому: «А не пойти ли и нам в оранжерею?» – но передумал. Я испытывал потребность поговорить об Анельке, о моей будущей женитьбе и понимал, что Снятынский в конце концов затронет эту тему. Я даже облегчил ему задачу, спросив, как только дамы вышли:
– Итак, ты нерушимо веруешь в свои жизненные догматы?
– Да, теперь более, чем когда-либо. Или, вернее – всегда одинаково. На свете нет более затрепанного слова, чем «любовь», так что неприятно даже повторять его. Но тебе, с глазу на глаз, я скажу: любовь в широком смысле слова, любовь в частном смысле – и к черту критику! Да, таковы мои жизненные каноны! А философия моя состоит в том, что на эту тему не следует философствовать, и, ей-богу, я вовсе не считаю себя глупее других. С любовью жизнь имеет цену, без нее – не стоит ломаного гроша.