Безмолвие девушек
Шрифт:
С тех пор вечера проходили примерно одинаково. Иногда Ахилл и Патрокл продолжали разговор, начатый за едой, обсуждали прошедшее сражение и решали, на чем стоило бы заострить внимание на утреннем совете. Если день выдавался хороший, то и разговор этот не затягивался. Если что-то не задавалось, Ахилл метался по комнате, задыхаясь от презрения к Агамемнону. Не было человека более бездарного, – он в грош не ставил собственных воинов, и ничто его не заботило, кроме собственной выгоды. И что хуже всего – он был трусом и всегда отсиживался в тылу, «охраняя корабли», в то время как другие выносили все тяготы битвы.
– И, – в этот миг Ахилл поднял кубок, требуя еще вина, – он пьет.
– Мы
– Не как он. – Ахилл поднял взгляд на Патрокла. – Да брось, когда ты видел меня пьяным?
В конце концов Патроклу удавалось его успокоить, и тогда Ахилл брал лиру и принимался играть.
Когда он погружался в музыку, я могла наконец оглядеться. Роскошные гобелены, золотые блюда, резной сундук со вставками из слоновой кости… Оставалось только гадать, откуда все это. Полагаю, кое-что Ахилл привез с собой из дома, но все остальное, конечно, было награблено в горящих дворцах. Бронзовое зеркало в полный рост – я задумалась, где бы оно могло стоять прежде. Насчет лиры гадать не приходилось, потому что я знала. Ахилл добыл ее во дворце Ээтиона, когда разграбил Фивы. Ээтион и восемь его сыновей убиты, все мужчины и мальчики тоже, женщины угнаны в рабство – и только лира уцелела. Наверное, это самая красивая вещь из всех, что я видела.
Когда Ахилл играл, свет падал ему на лицо, и я видела странные отметины на его коже. Участки на лбу и на щеках, закрытые шлемом, были чуть светлее открытых участков вокруг глаз и рта, как будто шлем стал частью его и сросся с кожей. Быть может, я преувеличиваю… Я как-то поделилась наблюдением с Ифис, и хоть она сразу догадалась, что я имела в виду, но сказала, что сама не обращала на это внимания. Мне же эти полосы на лице Ахилла казались наиболее примечательной его чертой. Мне однажды заметили: «Ты никогда не упоминаешь о его внешности». Так оно и есть – мне непросто это дается. Возможно, в то время он был самым красивым из живых людей – и определенно самым жестоким. В этом и была трудность. Как провести грань между красотой тигра и его свирепостью? Или между грацией гепарда и стремительностью его атаки? Вот так же и с Ахиллом – красота и ужас были двумя сторонами одной монеты.
Пока он играл, Патрокл сплетал кисти у подбородка и молча слушал или рассеянно гладил за ухом любимого пса, что сидел, глядя на хозяина, или лежал у его ног. Время от времени пес взвизгивал во сне, как будто гнался за воображаемым кроликом, и Патрокл улыбался. Ахилл поднимал глаза и смеялся, а затем вновь погружался в игру.
Все песни были о бессмертной славе, о героях, погибших на поле брани или (куда как реже) вернувшихся домой с триумфом. Многие из этих песен я помнила с детства. Еще маленькой девочкой пряталась во дворе, хотя давно должна была спать, и слушала, как во дворце поют и играют на лирах. Примерно в том возрасте я думала, что эти волнующие сказания о доблести и приключениях открывали мне двери в мое будущее. Но я стала немного старше – в десять или одиннадцать лет, – и мир стал смыкаться вокруг меня, и я поняла, что песни предназначены моим братьям, а не мне.
Пленные женщины обычно выходили из хижин и садились у ступеней веранды послушать пение Ахилла. Его голос завораживал, и отзвуки песен разносились по всему лагерю. Но в конце концов песня затихала, и несколько мгновений никто не двигался с места и не прерывал молчания. Затем бревно в очаге выбрасывало сноп искр, Ахилл устремлял взор на Патрокла и улыбался.
Это был знак. Мы все поднимались. Патрокл с Ифис уходили. Я слышала, как они шепчутся в коридоре, и гадала, каково это все для нее. У нее отняли близких, отняли дом, и Патрокл был частью этого. Как она смогла полюбить его?
Ахилл принимался сбрасывать с себя одежду, но не спешил и то и дело возвращался к лире. Я лежала с закрытыми глазами и слушала, вдыхая запах смолы. Затем под веками темнело, и я уже знала, что он посыпал огонь пеплом. Еще через мгновение кровать прогибалась под его весом.
Не знаю, если бы я сумела сблизиться с ним, заговорить, быть может, у нас бы что-то и получилось. Но возможно – и даже более вероятно, – что любой отклик с моей стороны мог вызвать вспышку гнева. Это был тайный ритуал, который совершался в молчании и под покровом темноты. И вот я каждую ночь лежала под этим человеком – не вполне мужчиной, скорее капризным ребенком, – и молилась, чтобы все поскорее закончилось. А после, окоченелая, словно труп на погребальном костре, ждала, пока он не уснет, чтобы самой отвернуться к стене. И молилась о переменах. Каждое утро и каждую ночь я молила богов, чтобы моя жизнь изменилась.
8
Кажется, я первой в лагере увидела жреца.
Я вышла к морю и брела вдоль берега, пока не оказалась у кораблей Одиссея, выставленных на подмостках сразу за ареной. Остановилась, чтобы оценить пройденный путь, – и тогда увидела его, жреца. Он направлялся прямо ко мне, и по раскаленному песку за ним тянулся след валких шагов. Седовласый, покрытый пылью, он выглядел измотанным, словно провел в пути несколько дней, а то и недель. Его шатало из стороны в сторону, и ветер трепал складки его робы. В первый миг я приняла его за морехода, но затем увидела, что его посох увит красными лентами Аполлона, и одежды, пусть грязные и измятые, сработаны из лучшей шерсти.
Когда между нами оставалось всего несколько шагов, он замешкался, словно не знал, как обратиться ко мне. Его можно было понять: молодая девушка, в богатых одеждах, одна и без вуали… Если б он увидел меня в городе, то знал бы наверняка, кто я такая. В ту же секунду я прониклась к нему злобой. Да, старик, я из тех самых, хоть и не по своей воле.
– Дщерь, – начал он неуверенно. – Ты укажешь мне на стан Агамемнона?
Я повернулась и показала налево, но в этот момент между кораблями показался кто-то из воинов Одиссея и спросил старика, что ему нужно. Жрец ответил, что явился просить владыку Агамемнона принять выкуп и вернуть ему дочь. Я поняла, что он, должно быть, отец Хрисеиды. Воин отправился к жилищу Одиссея, чтобы доложить обо всем, и вскоре появился сам Одиссей.
Я со всех ног бросилась в стан Нестора и застала Гекамеду в ткацкой хижине. Пока я рассказывала об увиденном, станки один за другим замирали, и женщины собирались вокруг нас, чтобы обсудить появление жреца.
– Ему придется отпустить ее, – сказала Гекамеда.
– Едва ли, – возразила я. – Это Агамемнон – он никому и ничего не должен.
Весть о появлении жреца переходила из уст в уста. К тому времени, когда я пришла на площадь, она облетела весь лагерь. На арене уже толкались, возбужденно переговаривались мужчины.
Я оказалась на арене впервые с того раза, как войско преподнесло меня Ахиллу. Воспоминания о том дне были так ужасны, что я с трудом подавила в себе желание развернуться и уйти. Я была не единственной женщиной: Рица стояла под статуей Зевса, скрестив руки на груди. Я помахала ей, но мы стояли слишком далеко друг от друга, чтобы заговорить. Воины все прибывали, вытягивали шеи, пытаясь разглядеть, что происходит. Когда появился сам Агамемнон, поднялся одобрительный гул. Арену окружали статуи богов, и их обветренные, облупившиеся лики безучастно взирали на происходящее.