Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
Всего четыре дня, как похоронили мы нашу бедную дорогую Юлию Григорьевну, а кажется, точно все уже позабыли ее. Когда после похорон я первый раз шла в класс, мне представлялось, что в гимназии все должно было измениться, стать как-то иначе. Прихожу. Ученицы болтают, шумят, смеются; малыши носятся в пятнашки, в колдуны… Что малыши! Взрослые ходят, говорят, как ни в чем не бывало. Только личико мадемуазель Линде грустнее обыкновенного, она не гуляет по коридору, как всегда, под руку с милой Юлией Григорьевной, она стоит у дверей залы и равнодушно слушает, что болтают кругом. Мне так жаль ее! Нескоро она-то
А сегодня я не верю своим глазам: смотрю, стоит Линдочка с нашим Михаилом Васильевичем, оживленно так разговаривает, глаза, как всегда, сощурила и смеется… Меня точно ножом в сердце ударило. Смеется, она смеется!.. Слезы выступили у меня на глазах.
Бедная, милая, дорогая голубушка моя, Юлия Григорьевна! Бедная, бедная! Если она видит, как больно ей. Я прохожу мимо Линде, нарочно смотрю на нее и не кланяюсь.
Господи, как это все ужасно: любили человека, думали о нем, он казался таким нужным, необходимым, так искренне, так горько оплакивали его, такое непритворное было горе кругом. И вдруг он ушел – и ничего, ничего от этого не изменилось. Все по-старому, точно и не было его никогда; все живут дальше, у всякого свои интересы, а его уже нет, он лежит один-одинешенек в холодной земле, и ничего не изменила, ничего не разрушила его смерть.
У меня очень тяжело на душе, даже гадко как-то; я иду поговорить с Верой, мне хочется поделиться своими мыслями, а только она одна и поймет меня.
– Слава Богу, что это так, – возражает Смирнова, выслушав меня. – Подумай, ведь это было бы ужасно, если бы смерть одного останавливала все кругом, если бы горе никогда не слабело. Ведь люди, потерпевшие утрату, были бы так разбиты душой, что не имели бы ни к чему больше сил в жизни. Если бы горе не бледнело, это было бы ужасно.
Да, конечно, конечно, но все-таки как больно, обидно для умершего: ушел – и кончено, и никому больше нет до тебя дела. Бедная моя Юлия Григорьевна! Все забыли…
Что я говорю? Нет. Есть человек, который не забыл, для которого с ее уходом закатилось его солнышко: бедная седая старушка помнит и никогда не забудет. Бедная милая старушка…
Как все это тяжело, и как страшно умирать. Жить так хорошо!
Глава XI Найденыш. – Французские сочинения. – «Младенец» подвел
Давно уже не трогала дневник, как-то настроения не было, да и интересного ничего, все шло бесцветно и вяло день за днем. А сегодня опять потянуло к моему верному другу. Особенно выдающегося и сегодня ничего не случилось, но день прошел весело, и смеху было порядочно.
Иду в гимназию. Морозище крепкий, так и щиплет. Уж на что я не терплю никакого кутания, а сегодня согласилась платок поверх шапочки надеть, потому что за уши так и хватает. Бегу, как подсмоленная: во-первых, поздно, а во-вторых, дедушка-мороз понукает. Только до угла добежала, смотрю, под водосточной трубой живое что-то движется. Боже мой, вот бедненький! Сидит крошечный темно-рыженький кудлатенький щеночек, сидит-дрожит, и так ему, видно, холодно, что у него по шкурке дрожь точно такими волнами пробегает. Господи, ведь есть же такие гнусные бессовестные люди, что такое крошечное создание на мороз выбросили! Такое маленькое беззащитное существо! Ведь это же преступление!
Я, конечно, сумку в сторону, подобрала
Сперва чувствовала, как он там весь так и колотился, а потом понемногу успокоился. Я струсила: ну, думаю, подох! Прилетаю в гимназию. Поздно уже, на молитву звонок был.
Живо раздеваюсь. Смотрю, собака моя жива, теплая стала и спит. Я ее чмокнула в голову, подышала, чтоб ей еще теплее стало, да так в этом самом платке, что она завернута была, сунула ее в сумку. Куда ж еще девать? Бегу по лестнице; слышу, поют; все в среднем зале на молитве. Я сумку с младенцем в парту сунула, а сама живо в зал, юркнула между ученицами и стала на свое место. Слава Богу, пронесло! Странно, что это все ученицы поворачиваются да на меня глядят, точно на мне узоры какие нарисованы? Ну, что ж, пусть полюбуются, коли нравится. А как молитва кончилась, тут и объяснилось дело.
– Старобельская! Муся! – слышу со всех сторон. – Смотри, как ты ухо отморозила!
Я хвать за ухо – ой как больно! Оно толстое-толстое, большое-пребольшое и болючее сделалось.
– Иди скорее в докторскую, – говорит Люба, – а то потом разболится.
– Ладно, пусть болит, – отвечаю я, – некогда, бежим в класс да посмотрим, что там мой младенец делает.
– Какой младенец? – удивляется Люба.
– Да такой, самый настоящий… а то еще, чего доброго, задохнется.
Я вытаскиваю из сумки платок, разворачиваю и ставлю содержимое его на скамейку. Разоспавшийся щенок открывает свои синие глазки и во весь рот зевает. Миленький страшно!
Люба начинает его целовать, потом я. Кругом собирается публика. Все в восторге, ахают, охают. Но вот плетется Клеопатра. Я наскоро заворачиваю малыша снова в платок и укладываю его в уголок парты, виден только кончик мордашки и два глаза; по счастью, он, раза два-три почмокав губами, засыпает.
– Боже, Старобельская, что с вашими ушами! – в свою очередь вопрошает классная дама. – Идем скорее, надо сейчас же смазать чем-нибудь.
Ведут меня в докторскую и мажут какой-то жирной, смею уверить, не душистой гадостью. Возвращаемся.
Первый урок французский. Входит Данри и приносит наши французские сочинения. При раздаче, по обыкновению, не обходится без курьезов, а Данришенька, как всегда, добродушно и мило острит.
– Votre composition, mademoiselle, c’est presque une charade [102] , – заявляет он Сахаровой, вручая ей вдоль и поперек испещренное поправками и перечерками произведение. – J’ai eu bien de la peine à la résoudre, [103] – продолжает он. – Vous dites par exemple: j’ai très beaucoup mal à la jambon. Voyons, ce n’est pas facile à deviner que vous aviez mal à la jambe, et puis pour le style, je préfère quand même celui de Victor Hugo [104] .