Безумные дамочки
Шрифт:
Пес был неисправимым оптимистом. Может, так, а может, он просто идиот. Или и то и другое вместе. Он ничему не научился. Торчал у двери, яростно виляя обрубком хвоста и поблескивая глазами-пуговками, хотя опыт показывал, что раньше чем через час его не выведут. Иногда Симона поясняла ему:
— Глупый пес, ты хочешь, чтобы я вышла на улицу в двух ночных рубашках и носках?
Энергичные движения головы показывали, что Чу-Чу считает это абсолютно нормальной вещью. Тогда Симона сжимала ему голову, трясла ее и кричала:
— А-а-а! Псина! А-а-а! Глупышка!
Единственным результатом этого была эрекция у Чу-Чу.
— Как я всех привлекаю, — однажды
Но, как бы там ни было, день начался. Вечный калейдоскоп. А по-другому бывает? Симона не позволяла себе слишком задумываться над этим, она вообще не любила думать (мысли, умозаключения, зачем они вообще нужны? Она не понимала). Нет, важно быстро одеться, подкрасить глаза, грим, крем, родинка, блестящие тени, вот так, теперь волосы. Волосы! Иногда из-за них Симоне хотелось умереть. Можно этому поверить? И, однако, это правда. Когда-нибудь она удавится из-за волос. Приговор был суров: у ее волос не было стержня.
— Слишком мягкие, — сказал парикмахер в «Ритце», глядя на флакон с выпрямляющим волосы шампунем. — Слишком мягкие и недостаточно упругие, моя дорогая мадемуазель. Сочувствую.
Струящиеся волосы (Симона придумала это слово? Она презирала его). Это мертвые французские волосы.
— А можно подкладывать волосы моей матери? — спросила Симона у кассирши, подсчитывавшей доходы от человеческих голов.
Кассирша бесстрастно изучала ее подведенными фиолетовыми тенями глазами, а потом сказала:
— Вы можете приподнять их, если подложите шиньон.
Симоне было неприятно носить чужие волосы (даже если это волосы ее матери), она отчасти ощущала себя Офелией, но все же носила шиньон почти каждый день. Даже научилась быстро проделывать эту постыдную операцию над бедной своей головушкой. Сначала она брала прядь светло-каштановых волос справа впереди, пришпиливала ее, затем пришпиливала две пряди чуть дальше, создавая основу, а потом гребнем прикрепляла к пряди сам шиньон. Затем расчесывала свои волосы, чтобы скрыть границу между собственными волосами и волосами матери. Порядок. Новая, сильная, здоровая, волнистая, яркая, светло-каштановая голова Симоны готова, и всего за сто пятьдесят долларов, которые пришлось заплатить.
Чу-Чу считал шиньон игрушкой. Он любил кусать его.
Настанет черед рабочего платья без лифа. На самом деле это была униформа. У Симоны было три платья, и все они одинаковые: без рукавов, черные, без украшений, с маленьким разрезом сзади. В демонстрационном зале униформу иногда приходилось снимать, когда показывали южноафриканские каракулевые полупальто, например, или эфиопские куртки для мотоциклов. Поэтому униформа должна была легко и быстро сниматься, чтобы можно было тут же перейти к демонстрации натуральных шуб или домашних халатов. Оказывается, меховых изделий — великое множество, как обнаружила Симона, когда около года назад пришла работать в «Мини-Ферс инкорпорейтид».
Я — модель.
Но только выйдя на Пятьдесят седьмую улицу прогулять собаку, Симона вспомнила, кто она. Проходя мимо всех этих роскошных магазинов и банков, она уже не была описавшейся в постели девушкой, которая носит
Симона никогда не смотрела, как Чу-Чу справляет свои надобности.
— Да, — объясняла она другим, — когда Чу-Чу справляет нужду, я отворачиваюсь и думаю о Панаме. Почему о Панаме? Потому что там, должно быть, очень неприятно.
На самом деле она думала об Антибах.
Мистер Льюис по-прежнему торговал норковыми и соболиными боа по двадцать девять и шестьдесят девять долларов, а почтальона она считала двойным агентом. Симона подозревала, что при доставке почты он ловко снимал отпечатки пальцев с ящиков. Где-нибудь в Москве некто знал все извивы кожи на ее пальце. Это не так сильно волновало, как тот факт, что ее журнал «Эль» приходил помятым и предварительно просмотренным (если не прочитанным) почтовыми служащими, у которых не хватало желания и сил быть двойными агентами. Она даже восхищалась мужеством и нахальством почтальона. Ее отец был своего рода шпионом в годы войны, младшим агентом, и все равно его расстреляли. Мать говаривала: «Его схватили и расстреляли боши, когда тебе был всего годик». Кажется, он прятал фотоаппарат в рыбацких сетях и фотографировал немецкие укрепления на побережье в Нормандии. Потом передавал фото местному почтальону, и это, как оказалось, привело его к гибели. С тех пор Симона всегда была осторожна с почтальонами, и она задумывалась, что будет с этим, когда его поймает расторопный американский агент и найдет коллекцию отпечатков пальцев. Симона почти не помнила войны. Она была слишком мала. Однажды в холле ночевал какой-то немецкий офицер. Он был очень вежлив. Хвалил «Кальвадос». Считал «Понт Лэвек» прекрасным сыром. Он очень любил французов. К сожалению, время от времени мы вынуждены были убивать их.
Почтальона звали мистер Сэлинджер, но он не имел отношения к знаменитому писателю. По крайней мере, он так говорил. Раздумывая о его шпионской деятельности, Симона как-то подумала, что он может быть самим Сэлинджером, который собирает материал для новой книги. А почему бы и нет? Как рассказывал ее единственный друг из литературных кругов Эдвин Куберстейн, никто не знает, как выглядит этот сукин сын, потому что он запрещает себя фотографировать. Прячется на чердаке где-то в Новой Англии и питается гвоздями. В те дни, когда не доставляет почту на Пятьдесят седьмой улице. Несколько дней тому назад он вручил Симоне крошечный белый конверт, когда она возвращалась домой после утренней прогулки с собакой.
— Это все, что у вас есть для меня? — спросила она.
— К сожалению, да, мисс Ласситье.
— Фрэнни и Зуи.
— Извините, не понял.
Симона пронзила его испытующим взглядом. К ее разочарованию, он был искренне озадачен. Может, и в самом деле был не тем, за кого себя выдавал. Просто старым почтальоном (на самом деле он был довольно молод). Служащим. Преданным работником службы Соединенных Штатов с толстыми ногами, который, как и все почтальоны, вечно крутился на углу рынка Эпсом.