Библиотека мировой литературы для детей, том 23
Шрифт:
И, оттолкнув плечом стоящего возле него Лабанду, он выходит. А Степка говорит мне:
— Книжку он просил какую-нибудь почитать. Я уж заходил к вам, да братишка без тебя не дает. Дашь? Я снесу…
— Я сам, — говорю я.
Что же выбрать мне для комиссара?
Пока я дома роюсь в книгах, Оська сообщает мне:
— А Степка просил вот эту… как ее… забыл. Кристомонтию.
— Хрестоматию? — удивляюсь я.
— Да нет, — говорит Оська, морща лоб и губы. — Ну, погоди, я сейчас вспомню. Ой, вспомнил! Конечно! Он говорил не Кристомонто, а «Сакраменто». Вот, теперь я знаю!
Но нет такой
— Степка сказал, что он граф и есть такое ружье, — помогает мне догадываться Оська.
Понял! Все ясно: не Кристомонто, не Сакраменто, а Монте-Кристо! «Граф Монте-Кристо»… Но у меня нету такой книжки. И, верный своим швамбранским вкусам, я останавливаюсь на древнегреческих мифах и на «Робинзоне Крузо».
33
Менониты — немецкие сектанты, переселившиеся в XVIII веке из Германии в Поволжье.
Аккуратно завернув обе книжки в старую газету, я несу их комиссару.
Бедно живет комиссар. Голый стол застелен газетой. На ней из-под наброшенного ватника-стеганки торчит нос жестяного чайника. На потухшей печке-«буржуйке» одиноко стынет медный солдатский котелок. На бамбуковой этажерке — стопочка книг. На верхней написано: «Политграмота». Только кровать у комиссара роскошная. Такая широкая — хоть поперек ложись. Спинка-изголовье и передок фигурные, ковровые, расписные. Прямо сани пароконные, а не кровать. Должно быть, осталась от купца Старовойтова. На отставших шпалерах приколоты кнопками портреты Карла Маркса и Ленина. Стену над кроватью закрывает большой и смачно напечатанный плакат. На нем изображен красноармеец в шлеме-шишаке с пятиконечной звездой. Как я ни повернусь, откуда ни посмотрю — он пристально глядит с плаката прямо мне в глаза и как будто именно в меня упер указательный палец, грозно и требовательно вопрошая: «Ты записался в добровольцы?» Так и написано крупными буквами на этом неотступно настигающем меня плакате.
А я и так чувствую себя не очень уверенно. Никто меня не встретил в сенях. Больничная сестра, видно, уже ушла, и мне пришлось несколько раз постучать в дверь, пока я не услышал тихий, почти незнакомый голос комиссара: «Заходите».
Комиссар непривычно острижен. Он так ужасно исхудал, что слишком широкий ему ворот бязевой рубашки сползает с костлявого плеча. Комиссар улыбается мне слабой и какой-то виноватой улыбкой.
— Здоров! Вот… всё доктора ходили, а теперь уже докторята заявляются. Значит, ша. Похворал, и точка. Ну, как вы там, крокодилы?
Он принимается расспрашивать меня про школу. Потом я читаю ему вслух о подвигах Геракла. Я стараюсь читать с выражением и сам незаметно вхожу в раж, когда Геракл отхватывает одну башку за другой у девятиголовой Лернейской гидры. Я нарочно выбрал именно этот второй подвиг Геракла, потому что не раз слышал на митингах о лютой многоголовой гидре контрреволюции. И вот я читаю о том, как герой победил это яростное чудовище, истекшее черной ядовитой кровью…
Комиссар спит. Он, наверно, уже давно заснул. Мерно поднимается и опадает его исхудалая, но все же просторная грудь. А я сижу и не знаю, что же мне теперь надо делать. Уйти? Неловко. Так сидеть? Глупо как-то. Да и неизвестно, сколько все это будет продолжаться.
В комнате тихо. Слышится только дыхание комиссара. Да иногда чуть слышно щелкнет что-то в жести остывающего чаи- ника на столе. И, не спуская сверлящих глаз, тыча в меня пальцем, уставился мне в лицо со стены красноармеец. И я тоже не в силах уже отвести от него глаз. Получается совсем как в «гляделках», когда мы играем у нас в классе. Один на один — кто кого пересмотрит? Но так яростно, так неотрывно вперился в меня своими беспощадными глазами красноармеец на плакате, что я, кажется, сейчас сморгну и проиграю…
— Попить, — тихо произносит комиссар, не раскрывая бледных век, глубоко закатившихся в темных глазных впадинах.
Я бросаюсь налить ему из чайника в кружку. Чай еще не совсем простыл. Комиссар пьет из моих рук, приоткрыв глаза, и смотрит на меня с благодарностью.
— Ты бы сам чайком пополоскался. Только у меня морковный. И сахар весь… А сахарин не велят. Говорят, отражается на почках после тифа.
Чтобы не обидеть комиссара, я наливаю себе мутноватый, отдающий чем-то жженым настой и пью его, несладкий, чуть теплый, безвкусный. И тут же у меня созревает план. Завтра я осуществлю его.
Подняв глаза над кружкой, из которой я цежу морковный чай, я осторожно перевожу взгляд на стену. Красноармеец смотрит на меня так же пристально и неотрывно, но теперь меня уже не смутить. Я знаю, что мне делать.
На другой день я опять навещаю комиссара. И в кармане у меня четыре куска рафинада! Мой школьный паек за сегодня и за день вперед.
Комиссар выглядит немножко лучше. Глаза у него повеселели. И, когда он улыбается, в них вспыхивает хорошо знакомый нам лихой и острый блеск. Впрочем, он тут же заволакивается какой-то дымкой и гаснет. Должно быть, комиссар еще очень слаб.
— Ты не серчай на меня, что прошлый раз, как ты читал, я в храповицкую ударился, — извиняется он. — Слаб я еще. Голова мутная. А потом, уж больно ты фантастику загнул… А еще я потом поглядел книжку эту, которую ты мне оставил, про Робинзона. Ничего. Это больше забирает. Но только мне ее сейчас читать не с руки. И так тошно, что один валяюсь. К людям охота… Тут время такое, что каждый человек на счету, а я, как Робинзон твой, на острове кисну… Тьфу, на самом деле! Ну ладно, ша! Точка. Подыматься пора. Я уж вчера ноги спускал. Ну-ка, докторенок, подсоби мне… Я попробую.
— Вам же еще рано. Папа сказал — надо вылежать.
— Отставить, что папа сказал! У них, у докторов, вся медицина на другой, деликатный, класс рассчитана. А мы знаешь какой породы! Семижильные! Давай не разговаривай много.
Он спускает худые ноги, приподнимая каждую ладонями за колено, осторожно вправляет их в валенки, стоящие возле койки.
— Ну поддерживай, поддерживай с этого боку. А я этой рукой за кровать возьмусь. А ну… Раз, два, взяли… Давай по-грузчицки! А вот пойдет… Сейчас пойдет… Взяли!