Бикфордов мир
Шрифт:
Иван Тимофеич обвел часовню ищущим взглядом, остановил его на двери. Поднялся, снял ее с петель и принялся разламывать. Сухие доски, из которых была она сколочена, поддались, и даже топор не был нужен. Выложил он их поверх шалашика и замер, следя за пламенем, медленно поедавшим щепки.
И подумал он о медлительности огня.
И о том, что огонь не выживет без дерева.
И о том, что чем дольше дерево сопротивляется огню, тем горит дольше.
О том, что природа сама растит деревья и сама рождает пламень, ускоряющий приход новых деревьев. А значит, любой пожар во
И что есть знамение, как не пламя?! Что есть тепло, как не расстояние между огнем и протянутыми к нему ладонями?
Иван Тимофеич опустился на корточки у еще не разгоревшегося костра. И услышал треск откуда-то сверху. Поднял голову. Шумела черная «сковородка». Сквозь шумы и хрипы прорвался далекий голос: «Передаем сводку для Воркуты, Анадыря и районов Крайнего Севера. За последнее время Советская армия осуществила ряд успешных попыток освобождения народов Западной Украины, Западной Белоруссии, Молдавии и Бессарабии. К сожалению, не удалось освободить народ Финляндии, на многострадальной земле которой осталось лежать много наших героев, отдавших жизни за светлое будущее… Почтим же их память минутой молчания. Просим всех встать…»
Иван Тимофеич поднялся на ноги, в недоумении глядя на источник звука. Источник молчал. А костер все никак не разгорался. То ли не хватало огню силы, то ли движения воздуха. Распахнул Иван Тимофеич окошко в часовне – и сразу прохладнее стало. И увидел он в окошке луну, плывущую желтым ликом к земле.
И снова оглянулся на огонь, едва горевший. Вспомнил рассказы деда о язычниках, которые жили и веровали еще до староверов, до христиан. Веровали в огонь, в солнце и приносили огню жертву. Так, может, и этот огонь ждет жертвы?! Ведь пока вера менялась, огонь оставался таким же, как и тысячи лет назад. И так же горел, так же светил ночью, так же согревал жилища.
«Да, – подумал вдруг Иван Тимофеич. – Нужна жертва…»
Он подошел к иконостасу, взглянул на лица святых. Вынул из иконостаса икону Богородицы и прислонил ее к кострищу ликом вверх. Снова вернулся к иконостасу. Вынул «Спаса в силах», поставил рядом. Одного ряда иконостаса хватило для того, чтобы обложить иконами никак не разгоравшийся костер.
У костра, обложенного образами, опустился Иван Тимофеич на колени, закрыл глаза и зашептал молитву, но в конце ее не произнес «Аминь», а просто замолчал. И глаза открывать не захотел. Слушал негромкое звучание колокола и проступавшее на его фоне тихое потрескивание костра.
И вдруг пришло к нему спокойствие. Пришли мысли о мудрости, и понял он, что только сейчас приблизился к настоящей, а не книжной мудрости. Ведь истинная мудрость заключается не в созидании и укреплении уже созданного, даже если оно верно. Высшая мудрость – уничтожить то, что строил всю жизнь и что предки строили. Уничтожить, поняв, что неправильно это, как дорога, уводящая от колодца в пустыню. Уничтожить, чтобы расчистить потомкам или природе место для нового созидания, для новых ростков или новых храмов.
А потрескивание костра стало громче, и заглушило оно звучание колокола.
Иван Тимофеич открыл глаза и увидел, как
– Святые, а горят… – удивленно сказал старик, уставившись на иконы одержимым взглядом.
«Спас в силах» стал покрываться темными пятнами – доска прогорала. Святые окипали краской в огне. Шипели доски. От них шел сладковатый запах. Пламя поднялось в полчеловеческого роста. Стало жарче и ярче. Иван Тимофеич отошел на два шага и остановился на пороге часовни. С благодарностью посмотрел вверх, на ночное небо.
– А ведь можешь, если горишь! – прошептал он.
И, словно услышав его шепот, пламя разлилось по всей часовне, по стенам, по потолку. И тесно стало пламени.
Отскочил Иван Тимофеич на двор. Залюбовался устремляющимися вверх искрами.
– Ну вот, – вздохнул он. – И знамение может быть рукотворным.
А пламя поднималось, прорывалось сквозь крышу, и рухнула крыша, и стены, дрогнув, осели.
Иван Тимофеич поднял горевшую доску, выпавшую из пожара, и понес в дом. Словно факел, она осветила большую комнату. И стал он при свете этого факела сбрасывать на пол все деревянное, способное возгореться и стать еще одним рукотворным знамением.
Ночь еще длилась, но пылающий скит вовсю разгонял мрак, готовясь встретить утреннее светило. А Иван Тимофеич сидел под кедром-колокольней и ловил едва слышимое в шуме пожара гудение колокола. Слушал единственный звук, который оставил он миру на память о себе. Только что эта память? Один, пусть хоть и долгий, но только звук…
8
Машину крепко тряхнуло – видно, попало что-то под колеса, – и от этого толчка враз проснулись и шофер, и Горыч. А машина, преодолев препятствие, уже спокойно ехала дальше.
– Камень, что ли? – предположил Горыч.
Шофер пожал плечами.
– Мне звуки снились, – сказал он. – Поезд тарахтел, потом машина с сиреной долго верещала, потом кричал кто-то…
– Счастливый ты, – вздохнул Горыч. – Мне ни черта не снится.
– Не огорчайся. Зато ты помнишь много, а я вот почти ничего…
Оба потянулись в темноте, расправили плечи. Шофер положил по привычке руки на руль.
– Тормозни! – попросил Горыч.
– Зачем?!
– Отлить надо.
Шофер поднял рычаг ручного тормоза. Машина застыла. Щелкнула дверца, и пассажир спрыгнул в темноту.
Шофер еще разок потянулся, заложив руки за шею. Настроение было хоть садись и письмо пиши. Но кому? Где? И как отправить? Эта чертова война, а точнее, наступившая сразу после объявления войны темнота, перечеркнула не только обычный ход жизни, но и саму жизнь, погрузив ее во мрак, отрешенный от времени, от взаимодвижения частей природы и ее светил. Казалось, все должно застыть в такой темноте, застыть в ожидании рассвета. И действительно – если б не машина, застыли бы и они, застыли в своем темном городе и никогда б не стали странниками. Но странный мир, лежащий в полной темноте и в наклоненной плоскости, гнал машину, давно истратившую последний бензин, а в ней – двух мужчин, ищущих выход к свету.