Билет в плацкартный вагон
Шрифт:
Раньше этот медальон хранился в прозрачной стеклянной шкатулке в виде ракушки, что украшала столик трельяжа. Трельяж стоял на проходе из прихожей в кухню. Коридор был крошечный, но сама квартирка была довольно просторной, хотя и однокомнатной. Эта квартирка в тихом спальном районе Москвы мне всегда казалась земным раем или тихой пристанью. Её хозяйкой была моя дальняя родственница. Звали её Еленой Георгиевной. Она была старше меня на сорок три года, но не казалась старухой, назвать её бабушкой у меня не поворачивался язык, и я звала её тётей Леной. Елена Георгиевна тщательно следила за своей внешностью. Личико у неё было беленькое, кругленькое, без глубоких морщин, словно выглаженное. Крем для лица она готовила для себя сама, по рецепту одного знакомого косметолога. Возраст её могли выдать не жировые складки – их у неё просто не было, а редкие
В жизни придерживалась довольно строгих правил морали, не признавая никаких исключений. Но, конечно, ей приходилось и прощать, и чего-то не замечать, и уступать – иначе в супружеской жизни нельзя. С детства, сколько я себя помнила, тётя Лена выступала для меня в роли судьи моих поступков. А я, сделав что-то, всегда мысленно обращалась к ней, размышляя над тем, чтобы она сказала на это или то, сотворённое мною, как бы оценила мои действия или высказывания. Казалось, ничего не скрыть от её острого и прямого взгляда: что-то от неё утаить или обмануть – мне никогда не удавалось. «Ты можешь мне не говорить, но я догадываюсь», – часто повторяла она. Не знаю – видела ли она всё насквозь или просто воображала себе это.
Действительно, ей пришлось испытать немало поворотов и ударов судьбы. Все близкие её, не только я, считались с ней и дорожили её мнением, может быть, и потому, что она для всех нас была человеком почти безгрешным. Елена Георгиевна любила поучать и часто отпускала колкости по поводу моей медлительности и нерасторопности. Никогда не принимала от меня подарков, иногда брала, но через некоторое время возвращала обратно; ещё любила давать массу полезных советов. Все её советы я пропускала через сито моего миропонимания. Иногда мне было обидно до слёз. Но я хорошо знала, что к тёте Лене я могла прийти в дом в любое время, приехать с вокзала после трудных переездов, пересадок с одного поезда на другой, и для меня в её однокомнатной квартирке всегда найдётся место на надувном матрасе. Хочу оговориться, что старалась по возможности никогда не злоупотреблять её добротой и гостеприимством.
А каким было счастьем для меня встречать утро отдохнувшей за ночь после дороги в её небольшой удобной кухне! Бодрая, умытая, я с удовольствием пила ароматный горячий кофе с жирной молочной пенкой, отодвигая её ложкой в чашке. Баночки с сыром, с паштетом, сдобные булочки, колбаса, печенье в коробках – всё это лежало на кухонном столе передо мною. Я смотрела на все эти деликатесы голодными и восхищёнными глазами провинциалки и думала: «Живут же люди!» Только потом случайно узнала, что сама Елена Георгиевна никогда не ела таких завтраков. Она готовила их только для гостей и для своего мужа. Себе она отказывала во всём, но особенно в еде. Тарелка серой овсяной каши с ложкой сухой детской смеси, заменявшей молоко, – таким был её завтрак.
У тёти Лены было всего два украшения, которые можно считать ценными: серебряные серьги с фиолетовыми камушками в почерневшем узоре и часы-медальон с позолотой на корпусе. Однажды Елена Георгиевна торжественно вручила мне медальон в подарок на день моего двадцатипятилетия. Я была настолько рада, что с эгоизмом молодости легко приняла его. Иногда я надевала медальон по торжественным случаям, но чаще, почти всегда, клала его в карман и доставала по необходимости, легко потянув за цепочку.
Последний год перед её уходом я, как нарочно, навещала её редко, словно что-то мешало мне. Да ещё, как обычно, получила урок за что-то от Елены Георгиевны. В то время ни на работе, ни в личной жизни, как говорится, не клеилось, пошла полоса неудач. Но всё равно я как-то раз пришла проведать её. Сначала я не заметила перемен. Худенькая, сухая, по-матерински суетливо заботливая тётя Лена казалась прежней, какой я её знала десятки лет. Улучив момент, она подвела меня к окну и заглянула пасмурно мне в глаза, произнесла слабым голосом, но сухо: «Скоро я ложусь в больницу. Жду, когда освободится место… Я не хочу, но меня заставляют». Она сделала паузу, ещё пристальней взглянув на меня, как будто молча спрашивала: понимаю ли я всё до конца? Потом добавила: «Чувствую, что оттуда я уже не вернусь».
Она говорила очень тихо, почти шёпотом, боясь, что нас кто-то может услышать. Поражённая этим сообщением, я ощутила, как холод одиночества ледяными пальцами сдавил моё горло, боль от предстоящей утраты кольнула в сердце. Мне казалось, что кто-то собирается вырвать у меня всю мою прошлую хорошую жизнь, ни на грамм не пощадив меня. В этот самый момент в окно заглянуло холодное ослепительно яркое зимнее белое солнце, и я, словно прозрев, увидела жуткие перемены на лице моей бедной тёти, говорящие о тяжёлой болезни. Теперь и у меня не было сомнений, что это был конец.
Наступила весна. Елена Георгиевна уже несколько месяцев находилась в больнице. Я приехала навестить её. Отыскивая нужный больничный корпус, углубилась в заросли редкого боярышника, что рос в больничном городке. Всё вокруг зеленело и готовилось к цветению. Было, как и положено для данного места, очень тихо и уныло, и вновь оживившая после зимы растительность не радовала меня, как прежде, своим неутомимым желанием вечной жизни. В этой застоявшейся непроницаемой тишине зацокал совсем рядом со мной на ветке осторожный, но всё же беспечный соловей. С минуту я прислушивалась к его голосу и узнала знакомые нотки. Сразу возникла ассоциация: мне припомнилась жирная с блеском просёлочная дорога, что пролегла по чернозёму у сельского погоста и шла рядом с пашней. Живой изгородью рядом с ней тянулись заросли шиповника и черёмух. И в этой тишине, в майский день, раздался голос соловья. Почему голос только этой птицы, тот, что слышала только в редкие минуты своей жизни, во мне пробуждал радость и печаль? Я помню: впервые услышала его трели в годы молодости, полная призрачных надежд и нерастраченных сил, когда шла за водой, работая в селе. Тогда я мечтала о другой жизни, конечно, в большом городе и о респектабельной работе. Я была на перепутье. Через много лет возвращаясь домой, я услышала соловья снова среди ночи, остановив машину, наслаждалась сладостными звуками. Голос его заставлял меня задуматься над чем-то важным, взглянуть на всё и на себя с высоты птичьего полёта и попробовать что-то исправить, если это возможно, на что-то решиться. Может быть, это и есть та загадочная птица, что послужила воплощением образов сказочных райских птиц, поющих песни радости и печали на картине Васнецова «Сирин и Алконост»? Не знаю, возможно. Для меня этой птицей стал соловей, способный разбудить трепетным живым звучанием голоса что-то трогательное, чистое, сохранившееся с детства, в минуты, когда я в сомнениях или между жизнью и смертью. Поймав себя на столь печальных размышлениях, я их стала гнать от себя прочь.
Но какие ещё могли овладеть мною мысли среди этого мнимого покоя, рядом со стенами больничных корпусов, за которыми живут чьи-то боль и страдания; смерть и шаткая хроменькая надежда. Надежда на что? На то, что тебя выпишут и ты уйдёшь отсюда своими ногами. Мне приходилось тоже в жизни несколько раз попадать в больницу – это было тяжёлое время, когда я не в силах была справиться со своим недугом без помощи врачей. И всякий раз я просила Господа Бога даже не о выздоровлении, а о том, чтобы поскорее выйти из больницы на своих ногах. Вот с таким невесёлым грузом на душе я подошла к корпусу, где лежала моя бедная тётя Лена.
Солнце сразу куда-то спряталось и не могло пробиться сквозь серые тучи, предвещающие кратковременные осадки, как говорят в таких случаях синоптики, предупреждая нас таким образом, чтобы мы захватили с собою зонты. Но эта погода была так гармонична с моим настроением.
В мёртвой больничной тишине раздавались чмокающие звуки шмыгающей по полу швабры. Обрюзгшая, немолодая санитарка, в сдвинутой до бровей белой косынке, с широким и добрым лицом, мыла полы в бесконечно длинном коридоре. Я вежливо с ней поздоровалась и негромко спросила:
– Можете ли вы мне подсказать, в какой палате находится Зотова Елена Георгиевна?
– А кто она такая, ваша Елена Георгиевна? Кто она такая вообще? – грянул ответный вопрос санитарки.
Это обескуражило меня настолько, что я сначала оторопела. Я хорошо поняла всю скрытую обидную двусмысленность её слов и ещё догадалась о том, что санитарка прекрасно знала, о ком именно я спрашиваю, но ответила так – как ответила, совершенно бесцеремонно расправившись со мною несколькими выплюнутыми в меня ядовитыми словечками.