Биянкурские праздники
Шрифт:
— Поцелуйте меня, — сказал он вдруг неожиданно для самого себя, замирая от страха и осторожно касаясь пальцем ее разорванного рукава.
Она обернулась к нему, удивленно и сурово посмотрела на него.
— Вы работать умеете? Что вы делать можете?
Он не спускал с нее светлых, блестящих глаз.
— Я спрашиваю: чем вы заниматься собираетесь? Вам завтра же нужно найти работу.
— Я найду. Я на завод пойду. Мы переедем из вашей гостиницы, — он задохнулся.
Они теперь стояли на перекрестке, под палочкой городового.
— Поцелуйте меня, — сказал он
Он не знал, как ему быть; он протянул руку и, словно ожегшись, дотронулся до ее перчатки.
— Вы сегодня же вечером найдете другие комнаты, я вам скажу, где искать.
— Другую комнату.
Он придвинул колени к ее коленям — и вдруг почувствовал, что больше слов не должно быть произнесено. Из чувства противоречия и от чудовищного смущения он еще сказал:
— Снимите перчатку.
— Снимите сами, — прошептала она совсем тихо.
Он еще обнимал ее, когда автомобиль остановился у подъезда гостиницы.
Лестница делала крутой поворот влево к первому этажу, каждая морщинка пыльного ковра, каждое пятно ободранной дорожки были Нюше знакомы. Рожок освещал лестницу светом напряженно, красным, надпись о том, что надо вытирать ноги, оставалась в тени при этом освещении. Алексей Иванович Шайбин медленно, словно ощупью, сходил вниз — было время обеда. На нем была шляпа и непромокаемое пальто — плачевного вида. Лицо его, под полями несколько шире обыкновенного, было рассеянно; он спускался прямо на Васю, крепко держась за перила — у него была такая привычка.
Лицо его было неясно видно из-за полей шляпы и скудного света лампочки, но во всей высокой, до сих пор еще очень стройной, несмотря на незначительную сутулость, фигуре было выражение безразличия ко всему окружающему и сосредоточенности на самом себе. И правда, просидев час над планом города Парижа (Бог весть, откуда он добыл этот старый, прозрачный на сгибах план), он имел право на подобное выражение.
Он приподнял шляпу — и в этой вежливости было опять-таки что-то новое и даже высокомерное. Васю он на этот раз узнал, едва его увидел. Нюша оставалась еще внизу.
— Вы, кажется, собирались нынче куда-то ехать? — спросил Шайбин с чрезвычайной сдержанностью. — Или вы раздумали?
Вася прошел мимо него и вдруг покраснел.
— Нет, вы ошиблись, — сказал он, теряясь, — я никуда не еду.
Шайбин в эту минуту встретился глазами с Нюшей, и глаза Нюши поразили его. Он увидел ее другой, совсем новой, чужой, с заплаканным лицом (при нем она никогда не плакала), с губами, с которых беспомощно сошли румяна. Ему показалось, что она хочет подать какой-то знак: она двинула бровями, быстро показала ему на Васю. Не хотела ли она сказать Шайбину: молчи! не расспрашивай! У нее в это время был такой вид, будто она приглашала Алексея Ивановича быть с ней заодно.
Он посторонился. Она прошла.
Он надвинул шляпу на глаза и снова взялся за перила. «Она вернула его», — прошла в нем первый раз за долгое время ясная мысль. «Теперь время исполнить наконец то, что остается».
И он в задумчивости вышел на улицу.
Автомобиль еще стоял у подъезда. Шофер не спешил,
Машина легко откатила от подъезда, и так как улица была слишком узка, то, чтобы повернуть, пришлось проехать несколько дальше, домов шесть, в направлении кладбища, и уже потом свернуть вниз, к широкому бульвару.
Глава восьмая
Как только начало светать и полнеба стало розовым, Марьянна толкнула коленом дверь сарая и вышла во двор. Петухи горланили не переставая. Она провела рукой по лицу, детски заспанному и недовольному, и осмотрелась. Чердак был закрыт. Так она и думала! Илья вернулся, и хорошо, что она не улеглась вчера вечером в Васину постель.
На этот раз она даже не смогла разлечься на полу, подле Веры Кирилловны, как было в ту ночь, когда у них ночевал Шайбин: на полу уложили Анюту, а ее, Марьяннину, постель опять вдвинули в кухню: на ней, верно, всю ночь кашлял и стонал слепой странник и молился в жару глухим, рыдающим голосом.
Марьянну в сарае искусали блохи; спала она на сене, и, хотя Вера Кирилловна и говорила, что в далекой молодости, в Новгородской губернии, ей пришлось не раз ночевать на сеновале, будучи еще курсисткой, Марьянна была недовольна: люцерна наполовину была перемешена с соломой, солома кусала Марьянне ноги, грудь; в середине ночи ей пришлось одеться и спать в платье.
Она подошла к крану во двор, пустила крепкую струю и, отбежав, пока застоявшаяся вода схлынет, разделась догола и тогда уже несколько раз быстро облилась с головы до ног из маленького ковша, висевшего тут же. На ветру она высохла, накинула рубашку, платье и фартук и, повязав голову чистым носовым платком (соломенная шляпа ее с вечера оставалась в доме), прошла к птицам.
Куры просыпались, вставало солнце. Марьянна рассеянно высыпала им горсть зерен у входа в курятник, собака ходила вокруг нее — она уже знала: сейчас пойдут к коровам. Марьянна ополоснула подойник — дойных коров было три.
Им было тесно в этом влажном, темном тепле. Теленок жался к животу рыжей в пятнах матери. Марьянна тянула за доенки, молоко пенилось. Далеко, со стороны старой фермы, прозвучал долгий рожок пастуха.
Стадо шло издалека, забирая по пути скотину на фермах. Две собаки — кобель и сука — понуро шли под хвостами последних коров. А шагах в двадцати величественно выступал пастух с газетой в руке.
Илья увидел, как вышли коровы, как Марьянна, закинув голову и слегка расставив руки, смотрела им вслед, пока и он, и газета в руке пастуха не скрылись на дороге. Он спустился вниз, умылся, выпил молока и съел хлеба, принесенного Марьянной из кухни. Они поговорили о том, о сем, о Васе, о господине Жолифлере… О лиловом мыле не было сказано ни слова. Марьянна прошла в огород.