Благородный демон
Шрифт:
— Не противься мне.
— Я никогда не буду противиться вам.
Впервые он назвал ее на ты, если не считать далекого уже теперь дня, когда после их первых поцелуев он осмелился сказать «ты», но она сразу же прервала его: «Я не умею говорить „ты“». Какая-то ненастоящая, ни девушка, ни женщина. Как будто хорошо воспитанная особа, путешествующая с любовником. Считающая себя католичкой, но согласная обойтись при замужестве без Церкви. Порядочная и готовая на убийство. Именно это мужчины и любят в женщинах. В мадам X. ничто не «говорит» ему. Но вот она крадет, убивает, и в нем просыпается желание обладать ею. Десять минут назад Косталь без отвращения не мог и подумать о том, чтобы прикоснуться к лежащему рядом телу, — пресыщение плоти. И вдруг он скользнул под одеяло и лег на нее. Теперь он сжимал в своих объятиях детоубийцу.
На следующий день Соланж уезжала. Все время шел дождь, они
— Ну, как, теперь легче? — спросила она.
— Что?
— Маленький укрепляющий сон…
— Неужели я спал?
— Ровно двадцать пять минут.
Он никогда не спал днем. Никогда. Даже в Национальной библиотеке. За кого вы меня принимаете! Такое случалось с ним разве что на войне. И вот до чего она довела его! В расцвете лет и здоровья. Всегда в полной готовности, столь дорожащий каждой минутой своего времени, теперь он заснул на стуле, как дряхлый старец. И она источник: этого унижения. Возникшая в нем за последние два дня теплота к ней рассеялась, как зимой в комнате, когда открывают окно. Ах, если бы она только понимала, у нее не было бы этой самодовольной улыбки! За маленькие победы приходится дорого платить.
Но сам Косталь так и не узнал, что на следующий день, опустошенная нервным напряжением двух недель, Соланж, не раздеваясь, кинется на постель, где после завтрака отдыхала мадам Дандилло, и тоже уснет, свернувшись калачиком и прижимаясь к матери, которая побоялась встать, чтобы не разбудить ее.
Семь часов вечера. Он выходит из вокзала, возвращается в отель и ужинает. Впервые за пятнадцать дней он ел с удовольствием. Ведь рядом с Соланж все время, даже за столом, приходилось думать о том, что сказать, или угадывать, что она думает, не скучно ли ей и как убить время после обеда. Потом, раздевшись, он впал в полусонное забытье, как при опьянении (приятном ему).
Косталь спал до двух часов следующего дня, а с трех до самого вечера лежал, закрыв глаза и стараясь восстановить силы и вернуть себе душу, которую испила женщина.
Встав утром и даже не умываясь, он велел перевезти себя обратно на холостяцкую квартиру. Прежняя сила возвратилась к нему. Он стал прежним Косталем и бил хвостом по задним лапам.
Едва войдя и даже не открывая чемоданы и ничего не распаковывая, он взял со стола свои черновики, заметки, записные книжки, разложил их прямо на полу и произнес: «Ну, теперь-то займемся!»
Кабинет был самой маленькой из комнат, чтобы теснота концентрировала мысль и давала ощущение комфорта. Царивший повсюду беспорядок восхитил бы самих богов.
Он сбросил с себя куртку и рубашку. Он сбросил туфли и остался в одних носках. Всей пятерней он растрепал себе волосы. Так и не вымывшись и не побрившись, он сел за стол. Сколько мог, вобрал в себя воздуха, как большой черный волк из «Трех поросят». У него был вид настоящего зверя, да он и был им. И он издал свой боевой клич: «Вот я всех их… всех до единой!» Он склонился над чистым листом и вошел, наконец, в свой труд, как изголодавшийся накидывается на еду. Чувство собственного достоинства снова возвратилось к нему.
Появилась первая фраза, уверенная в себе и уже радующаяся от предчувствия своей продолжительности с мерцающими кольцами всех этих «который» и «что», с этими скобками, этими грамматическими ошибками (конечно, преднамеренными), запятыми и точками с запятой (он громко и раздельно произнес: «Запятая… точка с запятой»), здесь дышал уже сам текст, и, если бы у текста не хватило дыхания, он так и задохнулся бы, как живое существо; с божественной медлительностью стали разворачиваться изгибы и неровности, податливости и пестроты. И когда эта первая фраза вдоволь налюбовалась своими «который» и «что», скобками и ошибками в грамматике, запятыми и точками с запятой, она приготовилась к завершению, как королевская змея, переполненная ожиданием, которая скользит во все стороны и, подчиняясь только одной мысли, поднимает поверх камней свою блестящую голову.
Он писал девять часов подряд, как при двенадцатичасовой работе. Он обмакивал свое перо в самого себя, писал и кровью, и грязью, и спермой, и огнем. Он очищался от Соланж, как это делают с тарелкой или заросшим озером. В своем романе он выкачивал и выливал ее. Она была далеко и считала себя в безопасности. Но своим искусством он и на расстоянии гасил ее флюиды, обезличивая ее самое, как она прежде гасила и обезличивала его исходившей от нее тоской. Но он совершал это многократно, потому что распространял ее черты на нескольких персонажей своей книги; она уже перестала быть отдельной личностью, перестала существовать:«Ах, ты хотела испить мою душу!»
Вечером девятого дня он получил только что вышедшую небольшую книжку, присланную ему в подарок самим автором, которым он и восхищался, и которого в то же время презирал (в шутку называя его «Господин Я-Сам» за то, что он как пулемет выстреливал целые вереницы «я»). Косталь восхищался бы им и даже любил бы его, живи он лет восемьдесят назад, но он еще жил, мешал и поэтому вызывал отвращение. Косталь прочел:
«Как-то Иисус в самый жаркий час дня пришел в один покинутый жителями город и услышал звук флейт, ужасный среди слепящего света. Он спросил, что это, и один из камней ответил ему: „Иблис, плачущий о себе самом“.
Через какое-то время Иисус встретил Иблиса и сказал: „Владыка Наслаждений, говорят, что ты плачешь?“ Иблис же ответил: „У людей странное понятие о даре слез. Демоны ведь тоже плачут. Но что из этого? И я иногда плачу“. Иисус спросил: „О чем же ты плачешь?“ Иблис ответил: „О неблагодарности людей, которым я указываю на зло и которые из-за этого уже разлюбили меня. Теперь я знаю, что они не хотят счастья“. Иисус спросил: „И ты плачешь только об этом?“ Иблис сказал: „Еще и потому, что хоть я и демон, но принужден верить в Бога и страдаю от этого“. — „Но мне тоже приходится верить в тебя, — сказал Иисус. — И ты не плачешь больше ни о чем другом?“ Иблис ответил: „Я плачу еще о себе самом“.
Иблис сказал: „Я летал над полями сражений и вдохновлял воинов, ибо презрение мое к ним было безмерно. Касками своими я проникал в нежнейшую плоть и разрывал ее. Я ложился с текшими зверьми и, совокупляясь с ними, убивал их. А когда удалялся к своим пределам, в благоуханные долины, то для меня оставались там лишь жертвы моих блудодеяний. И я не хотел никого другого. Только они приходили в мою обитель, только они знали ее, и я никогда не сомневался, заслышав стук у входа. Они не любят меня, и я не люблю их. Мы сливаемся молча, как тени. Вот и все мои дела, но они не услаждают меня“».
«Идиот! — возмутился Косталь. — Совокупляясь не получать наслаждения! Расслабленный дьявол! Изо всего известного про Бога по тем словам, чувствам и деяниям, которые приписывают ему из века в век все религии, мы знаем, что он глуп. Демон — его противоположность, и поэтому его можно считать разумным, на то есть множество доказательств. И если он тоже глуп, то кому тогда можно верить!» Косталь продолжал читать:
«Иблис сказал: „Во мне есть то, чего никто не знает, никто, кроме меня. Часто я помогаю ребенку, бредущему с непосильным грузом… Или шепну на ухо девице, что обольститель дурачит ее. Когда спящему угрожает враг, я лаю, и он вовремя просыпается. Ложусь с дрожащим от холода старцем и согреваю его под своими широкими крыльями. Странное дело, я люблю людей!..“
Иисус сказал ему: „Ты исполнен Небес, и поэтому ты искупитель. Но можно ли тебе верить?“ Иблис ответил: „А почему не верить мне?“ Иисус сказал: „Разве ты не знаешь, наказание демонам именно в том, что им не верят. Я думаю, ты говорил от своей гордыни“. Иблис сказал: „Во мне ее нет“. Но Иисус подумал про себя: „Нельзя отдавать ему должное, это породит у него гордыню“.
Иисус отошел в сторону и заплакал. Потом возвратился к Иблису и сказал ему: „Я плачу, ибо все-таки поверил тебе. О, Люцифер, ты, созданный как радость и празднование, ты, столь прекрасный в небесах, молись Отцу моему, чтобы возвратил он тебя на те благословенные луга, где некогда был ты столь блистателен“. Но Иблис сказал: „Этого не может быть“. Иисус спросил: „Почему? Ты же сам признался, что, творя зло, не испытывал наслаждения. И сказал потому о своих добрых делах“. Иблис отвечал ему: „Но и от добрых дел у меня не было наслаждения“. И тогда Иисус оставил его.
Из леса вышли звери и подошли к Иблису посмотреть на его страдания. Когда жара спала и для людей пришло время выходить из домов, те звери, которые молятся демонам (они подобны цветам без стеблей), сказали Иблису: „Уходи, люди увидят тебя и побьют камнями“. И тогда Иблис направился к городам и творил там добро и зло».
Косталь закрыл книгу, положил пальцы на веки и снова стал писать.
Он писал по десять часов двенадцать дней, отяжелевший от своих замыслов и творческой радости. И написанное им было хорошо.
Он писал еще четыре дня по четырнадцать часов. Потом он позволил себе отдых: три дня охотился за женщинами, и у него было два любовных приключения.
Потом он писал опять — пятнадцать дней по двенадцать часов и затем отдыхал: охотился два дня, но неудачно.
И еще четырнадцать дней по двенадцать-тринадцать часов и опять отдых: три дня бесполезной охоты.