Благоволительницы
Шрифт:
Я тоже уже почти закончил дела в Люблине и обошел всех с короткими прощальными визитами. Заглянул к Хорну, чтобы заплатить за портфель, он по-прежнему был обеспокоен и удручен борьбой с трудностями управления, финансовыми потерями, противоречивыми директивами. Глобочник принял меня гораздо более спокойно, чем в первый раз: мы коротко, но серьезно поговорили о трудовых лагерях, которые Глобочник намеревался развивать прежде прочих. Нужно ликвидировать последние гетто, объяснил он мне, чтобы в генерал-губернаторстве за пределами лагерей, контролируемых СС, не осталось ни одного еврея; такова несгибаемая воля рейхсфюрера, уверял Глобочник. В общем, в генерал-губернаторстве оставалось еще тридцать тысяч евреев, в основном в Люблине и Радоме; Галицию, Варшаву и Краков, если не учитывать нелегалов, от евреев уже очистили. Конечно, цифра уже немаленькая. Но вопрос будет решен без колебаний.
Я думал заехать с инспекцией в Галицию, в трудовой лагерь, где служил несчастный Лекси, но время у меня было ограничено, приходилось делать выбор, и я понимал, что за исключением мелких различий, зависящих от местных условий или личного состава, проблемы везде одинаковые. Я намеревался сосредоточиться на лагерях Верхней Силезии, «Восточного Рура» – на Аушвице и его многочисленных подразделениях. Ближайшая дорога из Люблина лежала мимо Кельце, затем мы пересекли промышленный район Катовице, невеселую, монотонную равнину с березами и елками, изуродованную высокими трубами заводов и доменными печами, выплевывавшими в небо едкий зловещий дым. Еще за тридцать километров до Аушвица на эсэсовских КПП тщательно проверили наши документы. Потом мы подъехали к широкой и бурной Висле. Вдалеке виднелись Бескиды – бледная, дрожащая в летнем тумане линия, менее живописная, чем Кавказ, но не лишенная нежной красоты. У подножия гор тоже дымили трубы, ветра не было, и дым поднимался прямо, прежде чем поникнуть от собственной тяжести, едва коснувшись неба. Шоссе привело нас к вокзалу и Немецкому дому , общежитию ваффен-СС, где нас уже ждали. В вестибюле было почти пусто, мне показали мою комнату, простую и чистую; я разложил вещи, помылся, переоделся и отправился представляться в комендатуру. Лагерштрассе тянулась вдоль Солы, притока Вислы. Наполовину спрятанная за густыми деревьями, с зеленоватой – в отличие от большой реки, в которую она впадала, – водой, Сола образовывала мягкие излучины у крутого, сплошь покрытого травой берега; красивые утки с изумрудными головками скользили по течению, потом напрягали тело, вытягивали шею, поджимали лапы и, расправив крылья, устремлялись ввысь, чтобы лениво сесть на воду чуть дальше, рядом с берегом. Вход на Казерненштрассе перегораживал сторожевой пост; за деревянной вышкой поднималась длинная, с протянутой поверху колючей проволокой лагерная стена из серого бетона, а за ней вырисовывались красные крыши бараков. Комендатура занимала первую из трех построек между улицей и стеной – приземистое здание с лепниной на фасаде и высоким крыльцом, по бокам которого стояли светильники из кованого железа. Меня незамедлительно проводили к коменданту лагеря, оберштурмбанфюреру Хессу. После войны этот офицер получил определенную известность
Хесс, если уж не садился на лошадь и брал машину, любил водить сам, на следующее утро он подкатил прямо к общежитию ваффен-СС. Пионтек, видя, что не нужен мне, попросил выходной, съездить на поезде в Тарновиц к семье; я разрешил ему там переночевать. Хесс предложил начать с Аушвица-II: из Франции прибыл конвой РСХА, и Хесс хотел мне продемонстрировать процесс селекции, проходивший под руководством гарнизонного врача доктора Тило на платформе товарного вокзала на полдороге между двумя лагерями. Когда мы подъехали, доктор стоял в хвосте платформы с охраной из чинов ваффен-СС с собаками и группами заключенных в полосатых робах, при виде нас сорвавших с обритых голов пилотки. Было еще теплее, чем накануне, горы на юге сияли в солнечных лучах: оттуда, со стороны Протектората [71] и Словакии, появился поезд. Пока мы ждали, Хесс подробно описал мне процедуру. Но вот поезд подогнали и открыли двери товарных фургонов. Я приготовился увидеть столпотворение: но, несмотря на гвалт и лай собак, все протекало довольно организованно. Вновь прибывшие, полностью дезориентированные и страшно измотанные, вылезали из провонявших экскрементами вагонов. Häftlinge [72] трудовой команды выкрикивали приказы на смеси польского, идиша и немецкого: оставить багаж, строиться в колонны, мужчины справа, женщины и дети слева. Пока эти колонны, переминаясь с ноги на ногу, медленно двигались к Тило и тот отбирал работоспособных, отправляя матерей с детьми к грузовикам, стоявшим чуть поодаль, Хесе заметил: «Я понимаю, что и женщины могли бы работать, но пытаться разлучить их с детьми значило бы провоцировать бог весть какие беспорядки». Я прохаживался между рядами. Большинство людей тихонько переговаривались по-французски, прочие, наверняка натурализованные евреи или иностранцы, на разных других языках, я прислушивался к фразам, вопросам, комментариям, стараясь уловить смысл: люди совершенно не догадывались ни куда их привезли, ни о том, что их ждет. Häftlinge команды, исполняя инструкцию, обнадеживали их: «Не волнуйтесь, вы встретитесь позже, вам вернут багаж, после душа вам дадут чай и суп». Колонны шли вперед мелкими шажками. Одна женщина, увидев меня, спросила на плохом немецком, показывая на ребенка: «Герр офицер! Мы можем остаться вместе?» – «Не беспокойтесь, мадам, – вежливо ответил я по-французски, – вас не разлучат». Тут же со всех сторон посыпались вопросы: «Мы будем работать? Семьи не разделяют? Что вы сделаете со стариками?» Я и слова не успел сказать, как какой-то младший офицер кинулся вперед и принялся наносить удары дубинкой. «Хватит, роттенфюрер», – воскликнул я. Он смутился: «Просто не надо их будоражить». У некоторых людей текла кровь, дети плакали. Меня душил запах нечистот, исходивший из вагонов и от одежды евреев, я почувствовал прилив тошноты и старался глубоко дышать ртом, чтобы подавить его. Группы заключенных выбрасывали на платформу багаж; та же участь постигла трупы людей, умерших по дороге. Несколько ребятишек играли в прятки: охранники не возражали, только прикрикивали, если дети приближались к поезду, боялись, что те скользнут под вагоны. За спинами Тило и Хесса тронулись в путь первые грузовики. Я присоединился к Тило, чтобы понаблюдать за его работой: иногда ему хватало лишь взгляда, иногда он задавал вопросы, которые переводил толмач , проверял зубы, щупал руки, просил расстегнуть рубаху. «В Биркенау, вы увидите, – комментировал Хесс, – у нас две смехотворные дезинфекционные станции. В загруженные дни это сильно ограничивает приемную возможность. Но для одного состава еще терпимо». – «А если конвоев много?» – «По ситуации. Некоторых отправляем в центральную при ем ную основного лагеря. Если не получается, то сокращаем квоту. Чтобы устранить проблему, мы планируем построить новую центральную “баню”. Проект готов, я жду одобрения бюджета. У нас вечно все упирается в финансы. Все хотят, чтобы я расширил лагерь, принимал больше заключенных, чаще проводил селекцию, но страшно раздражаются, когда встает вопрос о деньгах. Я нередко вынужден импровизировать». Я нахмурился: «Что вы называете “импровизировать”?» Хесс поднял на меня затуманенный взгляд. «Использовать любую возможность. Я заключаю договоры с фирмами, которым мы поставляем рабочих: иногда фирмы платят натурой, стройматериалами или еще чем другим. Так я приобрел грузовики. Одна фирма мне их прислала для транспортировки рабочих, но после ни разу не попросила обратно. Нужно уметь вертеться». Отбор заканчивался: весь процесс длился меньше часа. Когда последние машины были загружены, Тило быстро подвел итоги и показал нам цифры: из тысячи прибывших он сохранил триста шестьдесят девять мужчин и сто девяносто одну женщину. «Пятьдесят пять процентов, – пояснил он. – С западными конвоями мы в среднем имеем хорошие показатели. А польские – это катастрофа. Никогда не достигаем двадцати пяти процентов, а иногда и вовсе двух-трех». – «С чем вы это связываете?» – «Их доставляют в плачевном состоянии. Евреи генерал-губернаторства годами живут в гетто, они голодают и являются разносчиками разного рода болезней. Даже среди тех, кого мы отбираем, многие умирают еще в карантине, я обращал на это внимание». Я повернулся к Хессу. «Вы принимаете много составов с Запада?» – «Сегодняшний из Франции – пятьдесят седьмой. Двадцать встретили из Бельгии. Из Голландии не помню сколько. В последние месяцы в основном приходят эшелоны из Греции, но тоже не слишком хорошие. Пойдемте, я вам покажу процедуру приема». Я попрощался с Тило и сел в машину. Хесс ехал быстро. По дороге продолжал делиться со мной проблемами: «С той поры, как рейхсфюрер решил, что предназначение Аушвица – уничтожение евреев, у нас трудностей не оберешься. Весь прошлый год нам пришлось работать с временными импровизированными приспособлениями. Настоящая халтура. Я смог приступить к строительству стационарных спецпомещений только в январе этого года. Но и теперь не все гладко. Существовали определенные сроки, связанные прежде всего с транспортировкой стройматериалов. Из-за спешки пострадало качество: печь третьего крематория треснула после двух недель эксплуатации, мы ее перегрели. Я вынужден был ее закрыть на ремонт. Но мы не должны впадать в истерику, надо сохранять терпение. Мы были настолько перегружены, что пришлось развернуть огромное количество составов в лагеря к группенфюреру Глобочнику, где, разумеется, не проводилось никакой селекции. Сейчас вроде бы поспокойнее, но через десять дней опять все закрутится: генерал-губернаторство хочет очистить оставшиеся гетто». Перед нами внизу располагалось длинное здание из красного кирпича с арочным проемом на одном конце и островерхой башней для охраны. По бокам шла ограда из колючей проволоки, натянутой на бетонные опоры, между которыми на равном расстоянии друг от друга торчали сторожевые вышки, а за ними до горизонта – длинные ряды одинаковых деревянных бараков. Лагерь был гигантский. По узким аллеям сновали группы заключенных в полосатых робах, крошечные, как колонии насекомых. Под башней перед аркой с решетчатыми воротами Хесс свернул направо. «Грузовики проезжают прямо. Крематории и станции дезинфекции находятся на задворках. Но сначала мы наведаемся в комендатуру». Машина двигалась вдоль побеленных известкой столбов и вышек; вереницы бараков выстроились в безупречные коричневые линии, разворачивающиеся в бесконечные перспективы, сужающиеся, разбегающиеся и опять пересекающиеся диагонали. «Провода под напряжением?» – «С недавнего времени. Тут тоже возникла проблема, но мы ее решили». Дальше в глубине лагеря Хесс строил новый сектор. «Это будет Häftlingskrankenbau, огромная больница для обслуживания всех лагерей области». Хесс остановился перед комендатурой и махнул рукой в сторону огромного пустыря, обнесенного колючей проволокой. «Вас не затруднит подождать меня пять минут? Мне надо сказать пару слов начальнику лагеря». Я вылез из машины, выкурил сигарету. От здания, куда только что зашел Хесс, тоже из красного кирпича, с покатой крышей и трехэтажной башней по центру, шла длинная дорога, которая огибала новый сектор и терялась где-то в направлении березовой рощи, видневшейся за бараками. Вокруг стояла тишина, только изредка прерываемая короткой командой или хриплым окриком. Со стороны центрального сектора появился солдат ваффен-СС на велосипеде, поравнялся со мной, не останавливаясь, отдал честь и повернул ко входу в лагерь, катил вдоль колючей проволоки, размеренно, не торопясь, крутил педали. На сторожевых вышках я никого не заметил: днем охрана занимала позиции на «большой цепи» вокруг двух лагерей. Я рассеянно разглядывал запыленный автомобиль Хесса: разве нет у него других забот, кроме прогулок с гостями? Любой подчиненный мог бы меня сопровождать, как, например, в КЛ в Люблине. Но Хесс, зная, что мой рапорт пойдет прямо к рейхсфюреру, наверное, хотел, чтобы я представил себе масштаб его достижений. Хесс появился на пороге, я выкинул окурок и сел в машину; Хесс двинулся к березам, по дороге показывал мне «поля», или подсобные лагеря основного сектора: «Мы сейчас занимаемся полной реорганизацией в целях максимального развития лагеря для работ. Когда закончим, лагерь будет снабжать рабочей силой промышленность региона и даже Altreich, Старого Рейха. Единственными постоянными заключенными будут те, кто поможет в содержании и управлении лагеря. Все политические заключенные, как раз поляки, останутся в Аушвице-один. С февраля у меня еще появился семейный лагерь для цыган». – «Семейный лагерь?» – «Да, это приказ рейхсфюрера. Он решил депортировать цыган из Рейха и распорядился, чтобы их не селекционировали, не разлучали с семьями и чтобы они не работали. Но многие умирают от болезней. Не выдерживают». Мы подъехали к заграждению. Длинная шеренга деревьев и кустов скрывала колючую проволоку, которая оцепляла два совершенно одинаковых массивных здания с двумя трубами каждое. Хесс припарковался возле правого в редком сосняке. Впереди, на ухоженном газоне под присмотром охраны и заключенных в робах, раздевались еврейские женщины и дети. Повсюду стопками лежала аккуратно рассортированная одежда, на каждой кучке деревянная дощечка с номером. Один из заключенных крикнул: «Давайте быстро, быстро, под душ!» Евреи входили в здание; двое озорных мальчишек развлекались, меняя дощечки с номерами, и бросились бежать, когда охранник замахнулся дубинкой. «У нас, как и в Треблинке, и в Собиборе, евреи до последней минуты уверены, что идут на дезинфекцию, – пояснил Хесс. – В основном все протекает очень спокойно». И принялся рассказывать дальше о структуре лагеря. «Внизу находятся еще два крематория, гораздо большей площади, чем эти: изолированные газовые камеры вмещают до двух тысяч человек. Здесь камеры довольно тесные, по две на крематорий, но для маленьких конвоев так практичнее». – «А каков максимальный объем?» – «Что касается газа, почти неограниченный; главное препятствие – мощность печей. Их для нас специально разработала фирма “Топф”; официально один запуск на двадцать четыре часа рассчитан на семьсот шестьдесят восемь тел. Но, если нужно, мы загружаем тысячу или даже полторы тысячи». Рядом с машиной Хесса затормозила «скорая помощь», помеченная красным крестом; врач-эсэсовец в белом халате, надетом поверх военной формы, отдал нам честь. «Познакомьтесь, гауптштурмфюрер доктор Мен геле, – оживился Хесс. – Он приехал к нам два месяца назад. Его назначили главным врачом цыганского лагеря». Я пожал доктору руку. «Вы сегодня осуществляете контроль?» – спросил его Хесс. Менгеле кивнул. Хесс повернулся ко мне: «Хотите понаблюдать за процессом?» – «Нет нужды, – сказал я. – Я в курсе». – «Однако наш метод эффективнее, чем у Вирта». – «Да, я знаю. Мне уже объяснили в КЛ Люблина. Они переняли ваш способ». Видя, как помрачнел Хесс, я из вежливости поинтересовался: «Сколько длится вся процедура?» – «Зондеркоманда открывает двери через полчаса, – произнес мелодичным приятным голосом Менгеле. – Но мы ждем еще какое-то время, чтобы газ выветрился. В принципе, смерть наступает меньше чем за десять минут. Или пятнадцать при высокой влажности воздуха».
Мы уже добрались до «Канады», где перед распределением сортировалось и обрабатывалось конфискованное имущество, когда трубы крематория, где мы только что побывали, начали дымить, распространяя тот же сладковатый тошнотворный запах, что и в Бельзеке. Заметив, что мне неприятно, Хесс вдруг разоткровенничался: «А я с детства привык к этому запаху. Так воняют дешевые церковные свечи. Отец был верующим и часто водил меня в церковь, хотел, чтобы я стал пастором. Денег на воск не хватало, свечи делали из животного жира, и от них исходил такой же смрад. Причина в каком-то химическом элементе, я забыл его название, мне Вирт растолковал, наш главный врач». Хесс настаивал, чтобы я посетил еще два огромных крематория, в тот момент бездействующих, Frauenlager, женский лагерь и очистное сооружение, построенное после неоднократных жалоб дистрикта, утверждавшего, что лагерь загрязняет Вислу и все окрестные воды. Мы вернулись в Аушвиц-I, осмотрели там все целиком и полностью; потом Хесс отвез меня на другой конец города и по пути показал Аушвиц-III, где жили заключенные, работники «И.Г. Фарбен». Там Хесс представил мне Макса Фауста, одного из инженеров фабрики, с которым я
Хесс выделил мне пустовавший кабинет в комендатуре Аушвица-I, из окон открывался вид на Солу и утопавший в зелени кокетливый квадратный домик на противоположной стороне Казернештрассе, где проживал комендант с семьей. В отличие от люблинского, Немецкий дом , в котором я разместился, оказался гораздо спокойнее: в нем останавливались на ночлег солидные, серьезные люди, профессионалы, которые по разным причинам оказывались здесь проездом; по вечерам из лагеря приходили офицеры выпить пива или сыграть на бильярде, но вели они себя пристойно. Кормили в Доме отменно, к щедрым порциям подавали болгарское вино или хорватскую сливовицу, а иногда даже сливочное мороженое на десерт. Помимо Хесса моим главным собеседником стал гарнизонный врач штурмбанфюрер доктор Эдуард Вирт. Его кабинет находился в госпитале СС Аушвица-I в конце Казернештрассе напротив крематория, который со дня на день собирались отключить, и штаб-квартиры политического отдела. У Вирта были тонкие черты лица, светлые глаза, волосы редкие; энергичный, умный, он, похоже, устал от своих обязанностей, но руки не опускал и стремился преодолевать трудности. Основной задачей он считал борьбу с тифом: в лагере вспыхнула уже вторая за год эпидемия, выкосившая цыганский сектор и поражавшая охрану СС и их семьи, причем летальный исход не был редкостью. Мы подолгу беседовали с Виртом. В Ораниенбурге он являлся подчиненным доктора Лоллинга и жаловался на отсутствие поддержки; когда я сказал Вирту, что разделяю его мнение, он доверился мне и признался, что не может конструктивно работать с этим некомпетентным и отупевшим от наркотиков человеком. Сам Вирт был не из Инспекции концлагерей, с 1939 года он служил на фронте в ваффен-СС и получил Железный крест 2-й степени; но его уволили в запас из-за серьезной болезни и определили в лагерь. Вирт обнаружил Аушвиц в катастрофическом состоянии, и уже год его не покидало желание исправить положение дел.
Вирт показал мне рапорты, которые каждый месяц посылал Лоллингу: о ситуации в разных частях лагеря, о безграмотности врачей и офицеров, о грубости младших служащих и капо, о препятствиях, возникающих ежедневно и тормозящих его работу, докладывалось резко и без прикрас. Вирт пообещал распечатать для меня копии последних шести документов. Особенно яростно он выступал против назначения преступников на ответственные посты в лагере: «Я десятки раз спорил на эту тему с оберштурмбанфюрером Хессом. Его “зеленые” – просто звери, психопаты, они продажны, они терроризируют других заключенных, и, кстати, все с согласия СС. Это недопустимо, я уж промолчу о плачевных результатах». – «А кого бы вы предпочли? Политических заключенных, большевиков?» – «Конечно!» – и Вирт принялся загибать пальцы: «Во-первых, это по определению люди с общественным сознанием. Даже если они и возьмут взятку, то никогда не будут свирепствовать, как уголовники. Представьте себе, что в женском лагере старшие по блоку – проститутки и дегенератки! А почти все старшие по мужскому блоку держат Pipel, трубочников , как их здесь называют, молодых мальчиков, которых превращают в сексуальных рабов. Вот на кого мы опираемся! А “красные”, наоборот, отказываются посещать Funktionshäftlinge, бордель для заключенных функционеров. А ведь некоторые из них в лагере уже десять лет и соблюдают строжайшую дисциплину. Во-вторых, организация работы сейчас приоритетная задача. Можно ли вообразить лучшего организатора, чем коммунист или военный социал-демократ? “Зеленые” только и умеют, что бить да хамить. В-третьих, мне возразят, что “красные” будут нарочно халтурить. Но я отвечу, что производство едва ли будет убыточнее, чем теперь, к тому же существуют способы контроля: политические – не идиоты, они быстро поймут, что при малейших проблемах их снимут и вернут уголовников. Поэтому как раз в интересах и их собственных, и всех заключенных гарантировать высокое качество продукции. Я даже готов привести пример – Дахау, где я работал короткий период: там за всем следят “красные”, и клянусь, условия несравненно лучше, чем в Аушвице. На своем служебном участке я использую только политических. И не жалуюсь. Мой личный секретарь – австрийский коммунист, серьезный, уравновешенный, деятельный молодой человек. Мы иногда откровенно с ним разговариваем, и это очень важно, потому что от других заключенных он узнает вещи, которые от меня скрывают, и передает мне. Я доверяю ему больше, чем кое-кому из моих коллег по СС». В нашей беседе мы коснулись и селекции. «Я считаю сам принцип омерзительным, – честно признался Вирт. – Но если надо проводить отбор, тогда пусть им занимаются врачи, а не, как раньше, начальник лагеря со своими людьми. Они это делали абсолютно бестолково и с невообразимой жесткостью. Сейчас, по крайней мере, все проходит организованно и по разумным критериям». Вирт приказал, чтобы все лагерные врачи по очереди дежурили на платформе. «Я тоже туда прихожу, хотя процесс вызывает у меня ужас. Но я должен подавать пример», – произнес он с потерянным видом. Уже не в первый раз мне вот так изливали душу: с начала моей командировки многие, либо инстинктивно понимая, что мне не безразличны их проблемы, либо в надежде найти в моем лице посредника, который донесет их жалобы до высших инстанций, доверялись мне больше, чем того требовали уставные отношения. Правда и то, что вряд ли Вирту часто выпадал шанс найти участливого слушателя: Хесс, при всем его профессионализме, был напрочь лишен чуткости, вероятно, как и большинство его подчиненных.
Я дотошно инспектировал разные части лагеря, неоднократно возвращался и в Биркенау, чтобы ознакомиться с системой инвентаризации конфискованного имущества в «Канаде». Беспорядок там царил непостижимый: на складе стояли ящики с непересчитанной валютой, выпавшие банковские купюры, разорванные и перепачканные грязью, топтали ногами. Обычно заключенных обыскивали на выходе из зоны, но, думаю, с помощью часов или нескольких рейхсмарок подкупить охрану было нетрудно. Капо из «зеленых», ответственный за учетные книги, косвенно подтвердил мое предположение, показав мне свои сокровища: зыбкие горы поношенной одежды, с которой целые бригады спарывали желтые звезды, прежде чем штопать, сортировать и снова складывать в стопки; полные ящики очков, часов, ручек; ровные ряды колясок и сумок на колесиках; клубки женских волос, отправлявшиеся целыми тюками в Германию, немецкие фирмы валяли из них носки для наших моряков-подводников, делали изоляционный материал или набивали матрасы; и кучи разнообразных предметов культа, никто не знал, как с ними поступить. Этот заключенный чиновник при прощании небрежно бросил мне на насмешливом гамбургском жаргоне: «Если вам чего нужно, то намекните, уж я расстараюсь». – «Вы о чем?» – «О, иногда это вовсе несложно. И мы рады услужить». Морген имел в виду, что лагерные эсэсовцы при пособничестве заключенных уже распоряжались «Канадой» как собственным складом. Морген еще посоветовал мне посетить комнаты охраны: я обнаружил эсэсовцев, полупьяных, с отсутствующим взглядом, развалившихся на диванах с дорогой обивкой; заключенные-еврейки в легких платьях, а не в полосатых робах, жарили сосиски и картофельные оладьи на огромной чугунной сковороде; настоящие красотки, и волосы им не отрезали; девицы, подавая еду или подливая выпивку из хрустальных графинчиков, обращались к охранникам на «ты» и по именам. Ни один из эсэсовцев не поднялся, чтобы приветствовать меня. Я озадаченно взглянул на сопровождавшего меня в разъездах Шписа, тот лишь пожал плечами: «Они устали, штурмбанфюрер. Тяжелый день выдался, знаете ли. Два эшелона». Я бы приказал обыскать их тумбочки, но занимаемая мной должность того не позволяла: не сомневаюсь, там нашлись бы и ценности, и деньги. Однако столь массовая коррупция касалась и самых высших уровней, в чем меня не замедлили убедить случайно подхваченные реплики. В баре Дома я подслушал разговор обершарфюрера из лагеря и какого-то штатского; младший офицер, ухмыляясь, сообщил, что отослал фрау Хесс «полную корзину трусиков, отличного качества, шелковых с кружевами. Фрау захотелось обновить белье, понимаете». Он не уточнял, откуда товар, но я и так легко догадался. Я тоже получал заманчивые предложения, мне пытались вручить и бутылки коньяка, и деликатесы, чтобы разнообразить меню . Я вежливо отказывался: не хотел, чтобы офицеры начали меня подозревать, это навредило бы моей работе.
Согласно намеченному плану я отправился на крупную фабрику «И.Г. Фарбен», названную «Буна», как и синтетический каучук, который она должна будет когда-нибудь производить. Строительство, похоже, еле продвигалось. Фауст из-за занятости перепоручил меня одному из своих ассистентов, инженеру Шенке, молодому человеку лет тридцати в сером костюме со значком Партии. Шенке заворожил мой Железный крест; во время нашей беседы он часто скользил по нему взглядом и наконец робко поинтересовался, при каких обстоятельствах я его получил. «Я был в Сталинграде». – «А! Вам очень повезло». – «Выбраться оттуда? – рассмеялся я. – И я того же мнения». Шенке смутился: «Нет, я не то хотел сказать. Побывать там, иметь возможность сражаться за Родину, против большевиков». Я посмотрел на Шенке с изумлением, он покраснел. «У меня детская травма, нога. Кость неправильно срослась после перелома. На фронт меня не взяли. А я бы тоже хотел служить Рейху». – «Вы ему служите здесь», – заметил я. «Конечно, но это другое. Все мои друзья детства на фронте. Чувствуешь себя… изгоем». Шенке действительно хромал, что, впрочем, не мешало ему ковылять нервной прыгающей походкой так быстро, что я еле за ним поспевал. По дороге Шенке знакомил меня с историей фабрики: руководство Рейха постановило, что «И.Г. Фарбен» должна наладить производство буны – важнейшего для вооружения сырья – именно на Востоке из-за бомбардировок, опустошавших Рурскую область. Один из директоров «И.Г.», доктор Амброс, выбрал место строительства по нескольким критериям: слияние трех рек, обеспечивающее значительные объемы воды, необходимые при выработке буны; плато, огромное и практически нетронутое (не считая польской деревни, стертой с лица земли); идеальное, с точки зрения геологии, расположение на возвышенности; пересечение нескольких железнодорожных линий и наличие поблизости многочисленных угольных шахт. Лагерь тоже являлся положительным фактором: СС выразила готовность поддержать проект и обещала поставлять рабочую силу. Но стройка затормозилась, частично из-за трудностей со снабжением, частично потому, что труд заключенных оказался не эффективным, и дирекция была в ярости. Напрасно фабрика отправляла обратно в лагерь тех, кто не мог больше работать, и, согласно контракту, требовала их заменить: состояние новых заключенных было немногим лучше. «И что же потом происходит с людьми, которых вы возвращаете?» – спросил я безучастным тоном. Шенке удивился: «Понятия не имею, не мое дело. Наверное, их подлечивают в госпитале. А вам что-нибудь известно?» Я задумчиво посмотрел на этого молодого и переполненного энтузиазмом инженера: неужели он и вправду ничего не знает? В восьми километрах отсюда ежедневно дымили трубы Биркенау, а слухи распространялись моментально, уж я-то знал. Впрочем, если он хотел оградить себя от ненужной информации, то вполне мог это сделать. И правила секретности и маскировки тому способствовали.
Однако судьба рабочих-заключенных, судя по условиям их содержания, мало заботила Шенке и его коллег. Посреди гигантской грязной стройки колонны рахитичных, в лохмотьях, Häftlinge перебежками, под ударами дубинок и крики капо, переносили тяжеленные балки и мешки с цементом. Если грузчик в грубых деревянных башмаках, споткнувшись, ронял ношу или падал сам, то побои удваивались, и свежая алая кровь брызгала на маслянистую жижу. Некоторые больше не поднимались. Шум стоял адский, все орали, младшие офицеры СС, капо; жалобно выли избиваемые заключенные. Шенке, ни на что не обращая внимания, водил меня по этой геенне огненной. Периодически он останавливался и вступал в беседу с другими инженерами в тщательно отглаженных костюмах, с желтыми рулетками и маленькими блокнотами в переплетах из искусственной кожи, где они записывали цифры. Обсуждали сроки возведения стены. Потом один из инженеров прошептал несколько слов роттенфюреру, тот взревел и принялся бешено дубасить палкой и пинать сапогом капо; капо, в свою очередь, бросился в толпу заключенных, с воплями отвешивая удары всем, кому ни попадя. Заключенные пытались увеличить темп работы, но безуспешно, они на ногах-то еле держались. Подобная система показалась мне в высшей степени нерациональной, о чем я сказал Шенке; тот пожал плечами и огляделся вокруг, будто увидел подобную сцену впервые: «Они не понимают ничего, кроме битья. Как прикажете поступать с такими тружениками?» Я посмотрел на заключенных: голодные, оборванные, вокруг чудовищная, вязкая, черная грязь, наверняка дизентерия. Поляк из красных на мгновение замешкался возле меня, и я заметил, как у него по внутренней стороне брючины и сзади расползается темное пятно; он в отчаянии рванул вперед, пока не приблизился какой-нибудь капо. Я указал Шенке на поляка: «Вы не задумывались, что важно следить за их гигиеной? Дело не только в запахе, но это попросту опасно: именно так и вспыхивают эпидемии». Шенке ответил с несколько высокомерным видом: «Об этом должна заботиться СС. Мы платим лагерю за то, чтобы узники были в рабочем состоянии. И по договору лагерь обязан их мыть, кормить и лечить». Другой инженер, толстый, потеющий в застегнутом пиджаке шваб, громко захохотал: «Евреи, они же как дичь, лучше, когда с душком». Шенке презрительно усмехнулся; я сухо возразил: «У вас здесь не только евреи». – «О! Да остальные ничем не лучше». Шенке начал раздражаться: «Штурмбанфюрер, если вы считаете условия содержания заключенных неудовлетворительными, вы должны предъявлять претензии лагерю, а не нам. Я еще раз подчеркиваю, за это отвечает лагерь. Детали уточнены в контракте». – «Поверьте, я отлично все понимаю». Шенке был прав: собственно, даже били узников охранники СС и капо. «Просто мне кажется, что мы могли бы повысить производительность, немного улучшив условия содержания. Вы не согласны?» Шенке опять пожал плечами: «В идеале, вероятно. Мы тоже часто жалуемся лагерю на состояние заключенных, но у нас иные приоритеты, и мы не можем постоянно привередничать». За спиной Шенке агонизировал заключенный, сраженный дубинкой наповал, окровавленная голова утонула в луже, только по судорожно дергавшимся ногам я определил, что он еще жив. Шенке на обратном пути спокойно перешагнул через тело. Мои слова его явно задели: «Нам нельзя сентиментальничать, штурмбанфюрер. Производство превыше всего». – «Я не спорю. Моя цель предложить пути и средства, как его поднять. Вы же в этом заинтересованы? В конце концов, вы – сколько уже? – два года строите и пока не произвели ни килограмма буны». – «Да. Но не забывайте, что метиловый завод запущен уже месяц назад».
Моя последняя реплика явно рассердила Шенке, хоть он и нашел что возразить; в дальнейшем он ограничивался сухими короткими комментариями. Я попросил показать мне КЛ, прикрепленный к фабрике; прямоугольный участок, обнесенный колючей проволокой, располагался на юге комплекса среди заброшенных полей на месте уничтоженной деревни. По моей оценке, условия жизни там были ужасные; начальник лагеря считал, что все нормально. «Заключенных, которых бракует “И.Г.”, мы отсылаем в Биркенау, а они нам взамен присылают новых». Возвращаясь в Аушвиц-I, на одном из домов в городе я заметил надпись, удивившую меня: «Катынь=Аушвиц». Действительно, с марта пресса Геббельса неустанно повторяла, что в Белоруссии нашли тысячи трупов польских офицеров, расстрелянных большевиками после 1939 года. Но здесь-то кто мог написать такое? Ни поляков, ни тем более евреев в Аушвице уже давно не было. Сам город серый, унылый, довольно зажиточный, как все старые восточные немецкие города, с квадратной рыночной площадью, доминиканской церковью под покатыми крышами и замком местного князя при въезде, возвышавшимся над мостом через Солу. В течение многих лет рейхсфюрер пестовал план по развитию города и его превращению в образцовую общину на востоке Германии; но дальнейший ход военных действий помешал воплощению этого смелого проекта, и Аушвиц так и остался бесполезным аппендиксом, скучным, заурядным городишком, затертым между лагерем и фабрикой.