Блатные рассказы
Шрифт:
— Ну, опять завели обедню! — зевнул Глотов: — хвастаете, врете. Вот ты, лучше, Васька, расскажи, как тебя бабы бивали?..
Арестанты захохотали. Черноглазый обиженно хмыкнул и отошел к другим нарам.
Глотов посмотрел ему вслед и ухмыльнулся.
— Не любит!.. А я вот, ребята, про одну девчёнку, от которой мне здорово влетело, всегда с большим даже удовольствием вспоминаю... Потому — совесть в ней была...
— Неужто влетело?
— Тебе-то, Глотов?!..
— Да, ребята... Был такой случай. Лет пять тому назад... В
Дни влеклись медленно. Июль жарил во-всю. Пересыльные бараки задыхались от жары. Начальство подбирало партию — последнюю якутскую партию: длинный обоз, ощетинившийся штыками, потянется по бурятским пахучим степям, потом бестолково и грохотно погрузится людской хлам на паузки, и на паузках вниз по Лене поплывет партия к Киренску, к Вилюю, к Якутску.
В душный барак, к уголовным, начальство вплеснуло нескольких политических. Они облюбовали себе клочок нар, обособились и чутко и настороженно прислушивались и приглядывались к окружающей жизни.
Они не мешали камере своим присутствием, про них знали, что они народ артельный, товарищеский, что они, если нужно, умеют язык держать за зубами. Их мало стеснялись. И хотя и была в отношении их некоторая сдержанность, но она скорее походила на смутное и скрываемое уважение, а не на неприязнь.
Когда Глотов начал рассказывать свою читинскую историю, кто-то из политических присел ближе на нары и стал внимательно слушать.
И так как Глотов рассказывал громко и внятно, то слушавший не проронил ни единого слова из этого рассказа.
— Состоял я тогда, — рассказывал Глотов, — в бегах. По летнему времени занятие это было вольготное и спокойное. Собирался я подаваться за Камень, ну, была одна задоржка, и я, следовательно, гранил читинские пески. И вот, ребятишки, ходил я, ходил этаким манером и вышел я за город. День стоял важный, жарища шпарила во-всю, кругом трава, можно сказать, на солнце горит. Вообще — лето, и прохлады никакой.
Иду я себе таким манером. Дай, думаю, дойду до кустиков, устроюсь на даче, покурю да сосну.
И никаких у меня мыслей, прямо легкость в голове и больше ничего.
Прошел я немного расстояния, печатаю по пустынной, к слову сказать, дороге, и, только на завороте одном свернул, вижу идет впереди меня женчина. Одна-одинешенька, а в походке, как я вижу с заду, стройность такая, сразу смекаю я, что сорт этот, надо понимать, высший.
Конечно, я не такой фраер, чтоб сразу же, с места в карьер, цоп и в кусты. Нет. Тут, понимаю я, оглядка требуется: нет ли где поблизости кавалера или целой кампании и вообще, — не вышло бы тарараму.
Идет себе моя красоточка и не оглядывается. И я иду в отдаленности за нею и знаку о себе не подаю.
Прошли мы таким манером версты с полторы, вижу я, что, действительно, наверняка она в полном одиночестве. Тогда припускаю я шагу и в скором времени в аккурат ее догоняю. Услыхала она мой топот, обернулась, с лица немного побледнела, однако, ничего, идет себе прежним ходом.
Я вывертываюсь и заправляюсь рядом с ней. И вижу я ее тогда совсем явственно и во всей видимости. Замечаю по платью, что барышня она: кофточка у ней беленькая с галстучком, юбочка полосатая, чулки фертикультяпистые, ботинки; на голове косыночка шелковая и в руках веточка зеленая. А сама она беленькая и не какая-нибудь выдра тощая, а в самый раз — ну, просто булочка французская. Екнуло во мне, — шутка ли, фарт такой! Разжег я в себе сердце мое, взглянул на девочку эту:
— Куда, говорю, путь-дорогу держите?
Посмотрела она на меня с испугом, но, между прочим, храбро отвечает:
— К знакомым, на дачу. А вы, грит, куда?
Хмыкнул я, смеюсь:
— Да я, мамзель, тоже на дачу. Значит, говорю, попутчики мы с вами.
— Вот, говорит, и хорошо! А то у меня компания ушла вперед, а я опоздала. Места же здесь хоть и спокойные, но стало, говорит, мне что-то скучно и опасливо...
— Ну, говорю, вы теперь не опасайтесь! Вместе пойдем!
А сам поглядываю по сторонам, место подходящее примечаю.
Ну, выискал я рощицу, трава там шикарная, то да се, взял я мою девочку за левую руку:
— Пожалуйте, говорю, отдохнуть! День, говорю, замечательно жаркий и при этом никаких прохожих и публики.
Остановилась она, руку свою из моей тянет, глядит на меня пронзительно и спрашивает:
— При чем тут публика?..
И губки у нее белеют, а в голосе замирание.
Ну, дернул я ее крепче.
— Пойдем, мол, чего время даром провожать!?
Глотов, как опытный рассказчик, приостановился на самом интересном месте и завозился с растегнувшимся обшлагом рубахи.
Политический, видимо, очень заинтересованный историей, придвинулся поближе. Уголовые нетерпеливо насели на Глотова:
— Ну, а дальше?
— Дальше-то, что? Как ты ее обрабатывал?!
Справившись с рукавом, Глотов пошел дальше:
— Ну, хорошо.
— Пойдемте, говорю, и тащу ее за левую руку в кустики: Нечего упираться! — говорю, — мне время дорого! Я занятой!
А она изловчилась, вертанулась, крутанулась, да — чирк! — правой рукой в кармашек, а оттуда шпаер такой махонький, прямо мне в нос тычет и сурьезно так:
— Сею минуту, говорит, раз-два и чтоб отчепились вы от меня!
Видал ты! Вот тебе и девочка, и булочка французская! Отпустил я ее руку, отстранился, быдто сконфузился.
— Ах, говорю, простите, что вы такая сурьезная! Извините, говорю, да как невзначай сунусь к ней боком, цоп сразу за шпаер, отвел его в бок, не успела она стрельнуть путем, зажал я всей пятерней руку ейную, ну, конечно, она шпаер выпустила и сразу вся сомлела.
А, сомлевши, вся побелела, руки ко грудям приложила, молчит. И в молчании глазками на меня глядит, ну все равно, как птаха на коршуна.