Близнецы Фаренгейт
Шрифт:
Сын дремлет, уложив теперь голову на столик, почти уже взрослый мужчина с похожими на оперение птицы яркими, беловатыми волосами, без малого слишкомяркими под солнечным светом, и над ними порхает прекрасная рука дочери, кисть и предплечье, и браслеты из крашеной шерсти свисают с ее запястья, ритмично изгибающегося, пока она расчесывает белую шерстку своего единственного и неповторимого брата, расчесывает без всякого смысла, они и так уж расчесаны — лучше некуда, — и все же смысл тут присутствует, потому что вот это и есть счастливейший миг в жизни Дона.
Через тридцать секунд, считая от этого мига, по проходу покатит тележка с едой и напитками, и коротышка в униформе попросит Алишу убрать руку, пожалуйста, и Алиша отдернет ее, и счастье, обуявшее
И к тому времени Дрю уже будет жить где-то в Южной Америке, и Дон с Алисой никогда больше его не увидят, и друзья их будут говорить, что они, наверное, очень гордятся тамошними его достижениями, и они будут отвечать, что да, конечно, гордятся, и показывать друзьям фотографию Дрю, сделанную на строительной площадке, посреди городка, состоящего, похоже, из одних лачуг, и на гигантском шнобеле Дрю будут сидеть очки, а темно-каштановые волосы будут казаться от воды и пота прилизанными. И Алиса пойдет готовить кофе, пойдет не без натуги, потому что у нее побаливает натруженное на теннисном корте плечо, да только теннис, как вскоре выяснится, тут не при чем, а боли обернутся первыми ласточками болезни, которая убьет ее в пятьдесят девять лет, и после этого Дон станет говорить всем, что никогда уже не полюбит другую женщину, но через три года женится на одной из тех, кому он это говорил, и она будет теплой, веселой, и замечательной стряпухой, однако в постели окажется не так хороша, как Алиса, хоть он никогда ей об этом не скажет, умрет, прежде чем успеет сказать, потому что она даст ему счастье, большее, чем то, какого он мог ожидать в свои преклонные годы, большее, чем то, что выпало на долю жалких старых глупцов, живущих по соседству, большее, на самом-то деле, чем все то счастье, какое он когда-либо знал, не считая, быть может, пары особых мгновений — того, с улыбкой юной женщины, ждущей минуты, когда она станет его любовницей, женщины с лицом, светящимся в отблесках, которые летят из ресторанчика быстрого питания, и того, с рукой дочери, плывущей утром, в шотландском поезде, над головой сына, над стрижкой, которую и вправду стоило сделать, сияющей так ярко, что, когда ты закрываешь глаза, на сетчатке остается ее отпечаток, бесцветный, как Эминем.
Близнецы Фаренгейт
Памяти Панды и Широ
Обитавшие на ледяной макушке мира, вдали от всех его детей, близнецы Таинто’лилит и Марко’каин знали не хуже их, что жизнь прекрасна. А потому прекрасной она и была.
Места для игр им определенно хватало — в сущности, месту этому не было ни конца, ни края. Повсюду вокруг их дома тянулись во всех направлениях акры и акры тундры, не помеченные ни заборами, ни дорогами, ни иными жилищами. Эскимосские лайки без труда уносили сани с лежащими в них маленькими телами Таинто’лилит и Марко’каина на многие мили, не теряя при этом резвости шага. Да и с временем у близнецов сложностей не было: в вечных, практически, сумерках Арктики правил насчет возвращения домой до захода солнца не существовало. Единственное, на чем неукоснительно настаивала их мать, так это чтобы дети никогда не покидали дома без компаса, поскольку тундра, в какую сторону ни взгляни, везде была одинаковой, особенно если выпадал свежий снег. В месяцы более темные даже сверхъестественно острое зрение близнецов Фаренгейт сдавало во мраке, а ориентироваться по свету луны было в серых снегах невозможно.
И все же, сколь бы ни темно и коварно было то, что открывалось глазам детей, всем этим владели они. Номинально остров Провидения был частью принадлежащего русским архипелага, однако, на деле, никакой закон не заходил так далеко, чтобы объять и эти бесплодные пустоши, окруженные со всех сторон неверной ледяной трясиной. Фаренгейты были здесь монархами, а двое детей их — принцем и принцессой.
— А что лежит там, вдали? — однажды спросили близнецы у отца.
— Ничего особенного, — ответил, не оторвав глаз своих от записей, Борис Фаренгейт.
— А что лежит там, вдали? — спросили они тогда у матери, зная, что она ко многому относится совсем не так, как отец.
— Ой, милые, слишком долго объяснять, — словно поддразнивая их, ответила мать. — Сами все увидите, когда устанете от нашего маленького рая.
И она — с выражением, отдаленно напоминавшим любовь, — привычно взъерошила их немытые волосы.
Физического сходства между родителями и детьми наблюдалось мало. Борис Фаренгейт был высоким, тощим немцем с серым лицом и серебристыми волосами, ходил он всегда немного сутулясь, словно его костлявое тело затруднялось справляться с весом великоватых для него вязаных свитеров. И Уна тоже была высокой, синеглазой, румяной арийской красавицей с выкрашенными в черный цвет волосами, коротко остриженными по моде межвоенных лет. Ходила она всегда, распрямясь, и очень пеклась о том, чтобы тело ее сохраняло упругость.
А вот Таинто’лилит и Марко’каин были малорослы даже для их лежавших где-то между девятью и одиннадцатью лет. Рождения близнецов никто не регистрировал да и случилось оно уже так давно, что точную дату Борис и Уна забыли. Так или иначе, подростками близнецы пока что определенно не стали. Они еще заползали под мебель и хихикали там, еще круглились от щенячьего жирка. Пахло от них сладко. Они без каких-либо жалоб носили скроенные для них матерью, покрытые вышивкой комбинезоны из тюленьих шкур. И, как с равными, разговаривали с ездовыми собаками.
Волосы их, черные от природы, низко свисали на лица цвета слоновой кости. Каждую пару щек покрывали светло-коричневые веснушки вперемешку с россыпью складчатых шрамиков, оставленных загадочной болезнью, которая, по счастью, миновала сама собой, без вмешательства медицины. В больших карих глазах детей присутствовало нечто тюленье: сплошные, темные райки без белков — или так только казалось. Близнецы не походили ни на отца, ни на мать, даром, что ко времени их зачатия Фаренгейты уж много лет как жили вдали от всех своих прежних друзей. Впрочем, Борис и Уна переняли облик и окрас от Старого Света, а дети их — от приполярного архипелага, чьи льдистые очертания и на карту-то никто пока нанести не сумел.
Характеры близнецов сформировало — более, чем что-либо еще, — благожелательное пренебрежение. Для отца они были всего лишь уступкой желанию их матери, отец терпел обоих в той мере, в какой они не мешали его исследованиям. Для матери же близнецы всегда оставались крепенькими домашними зверьками, которых она баловала, над которыми ворковала, когда пребывала в легкомысленном настроении, и о которых намертво забывала, если у нее находилось занятие поинтереснее. Она могла проводить часы, купая близнецов, втирая в их кожу китовый жир, журя за то, что они портят свои прекрасные юные тела каменными мозолями и шрамами; а в следующие несколько недель — едва замечать их существование, отсутствующе кивая, когда они уносились в ледяную ночь.
Да и в любом случае, Борис и Уна Фаренгейт сами нередко покидали дом, дабы поспособствовать поступательному шествию знания. Точнее говоря, отправлялись погостить у народа гухийнуи, по которому считались главными авторитетами мира. Однако гухийнуи к чужим относились недоверчиво и потому поступательное шествие все медлило, медлило — по крайней мере, в том, что касалось вопросов фундаментальных. Книга Уны о ремеслах гухийнуи вышла в свет уже давно, теперь она составляла другую, посвященную их кухне, а долгожданному историческому труду Бориса конца все еще видно не было, что же касается темных тайн сексуальных табу гухийнуи, они, несмотря на все усилия Фаренгейтов, так и остались пока не раскрытыми.