Блокадная книга
Шрифт:
По улицам везут на детских колясках поклажу и идут женщины с детьми. Это выселяются в принудительном порядке. Врач, живущий на нашем дворе, отправил в Башкирию свою жену с двумя ребятишками. Весь потный, красно-багровый, катил на мальпосте тюк с вещами, а мать с ребенком на руках и с другим около ее подола шла неровным, усталым шагом.
В учреждениях составляются списки эвакуирующихся. К нам в Архив ученые несут свои рукописи.
Собрался с силами и насколько могу спокойно гляжу в глаза будущему…
Мне сообщили о полученной телеграмме жены нашего кочегара Урманчеева, матери троих детей, уборщицы Фани, что она доехала домой, но из троих ребят довезла только одного: двое умерли в
…Мой родной любимый город, где не только улицы, площади, дома, но и каждый камешек мне знаком! И что с ним сталось!
«Вот Невский… вот Морская» — писал я в дни первой блокады во время гражданской войны, пораженный разрухой города и пустотой. Лишь стаи псов иногда можно было видеть тогда на улицах, куда-то стремительно мчавшихся даже по Невскому, когда он затихал от транзитных пешеходов к вечеру. Теперь нет ни одной собаки на улицах…
И вот снова Невский, Морская… Страшный срез бомбой целого угла с крыши до основания на б. Малой Морской, теперь улице Гоголя… Неторгующие магазины с забитыми витринами, нежилые этажи или целые дома, пострадавшие от артиллерийского обстрела. Город снова в разрухе. Я второй раз переживаю то же самое. И сегодня, как 20 с лишним лет, я был в оцепенении, почти отчаянии… И успокаивал себя — ведь оправился город от той разрухи, оправится и теперь! Будет жить и процветать мой родной город. Дни страшной войны пройдут, а город останется… Мы умрем, а город останется. Город Петра и Ленина, двух гениев русского народа, никогда не погибнет. Петр приобщил через Петербург Россию к Европе, Ленин привлек Европу и весь мир к Советской России.
Через десять лет после своего стихотворения о разрушенном Ленинграде мне пришлось написать другое: «И стыдно мне…» Да, мне стало стыдно потом за маловерие. Ленинград тогда воскрес. Воскреснет он и теперь, когда кончится эта война… Но эти мысли я записываю сейчас дома, а там, на Невском, на Морской, на бульваре Профсоюзов, я, признаюсь, по-другому думал, неуемная тоска вдруг овладела мной, и много надо было разума и воли, чтобы совладать с ней…»
«Все время один предо мною вопрос, — записывает Князев, — имею ли я право покидать Архив, или свой «корабль», как я его называю.
Мне хотелось, если уж суждено погибать, то вместе с ним. Выходит так, что я оставляю Архив.
— Вам приказывают так поступить, — говорит мне т. Федосеев, — и вы обязаны подчиниться.
Я попросил разрешения на обдумывание ответа до понедельника. Что мне ответить? Мучительный вопрос. Я обратился к М. Ф. Она мне ответила письменно… Она искренна и ясна. Значит, уезжать! Ходил по Архиву, словно кто мне по голове обухом ударил. Имею я право покидать Архив, не являюсь ли я дезертиром?
…Родной мой город, и я принужден покинуть тебя. Сегодня мне надо было бы собираться, а я с карандашом в руках исписываю страницу за страницей. Я не хочу получить упрека, что я не выполнил своего долга — не записал того, что видел, слышал, читал, пережил в дни осады моего замечательного города. Посильно я свой долг исполняю. Везу с собой целый портфель записок о днях войны в Ленинграде…
1942.VIII.11. Четыреста шестнадцатый день войны. Последний день в Ленинграде.
Прощался с городом. Прощался со сфинксами… Пустынно на набережной. Утром от нашего дома до Академии навстречу мне попалось не больше трех человек — военный и две женщины на плечах пронесли гроб… На службе обходил хранилища с глубоким волнующим чувством. На время или навсегда их оставляю?.. Дома суматоха. Как всегда, еще много не собрано. 4 часа. А в 7 часов придет автобус за вещами и за нами!»
Этим заканчиваются подневные записки Георгия Алексеевича Князева «В осажденном Ленинграде». Потом была трудная
Князев завершил свой жизненный путь в том же доме с окнами на Неву и сфинксов, на стенах которого 27 мемориальных досок с именами выдающихся петербуржцев, петроградцев, ленинградцев.
Среди фотографий в семейных альбомах Марии Федоровны Князевой мы увидели групповую: работники послевоенного Архива Академии наук СССР. Новые и прежние (кто выжил) сотрудники Георгия Алексеевича. «Старых», переживших блокаду, не выделишь по каким-то особенным признакам. Угадываешь, но не наверняка. А казалось бы, должно сразу на лицах, в выражении глаз читаться: эти пережили, эти узнали, эти — блокадники! Когда Александр Митрофанович Черников называл нам фамилии, знакомые по записям Князева, многое никак не совпадало: этот, такой уверенный, уравновешенный с виду, «все время плакал»? а эта красивая, полная могла напоминать «взъерошенную голодную кошку»? а эта женщина, такая щупленькая, и еще вот эта, на нее и внимания не обратил бы, — это они, сами полутрупы, волокли на саночках через весь город этого благополучного с виду мужчину, который тогда был «безнадежным дистрофиком»?
Они, бывшие блокадники, невидимками ходят по городу: мы их не узнаем (разве что по возрасту и облику иногда догадываемся), а они нас видят…
Среди наших магнитофонных записей хранится и этот; вот живой голос — один из сотен:
«У меня домик есть под Новгородом, старый, купленный. Вот какая я богатая! Пока я работала, купили домик старенький… Утром встаю. Никого никогда не осуждаю. За рукав никто не тянет. Иду куда хочу. Куда сегодня пошла? Пошла из церкви на Марсово поле, потом в церковь Спаса на крови, на канал Грибоедова. Постояла у больницы, где погиб мальчик. Стояла у Казанского собора, где умерла моя сестра, оставив ребенка. И пешком пошла по Невскому. И смотрела всем в глаза — не встречу ли кого-нибудь? Нет. А только видела, что несут громадные сетки апельсинов. Иду дальше…»
Она идет дальше в толпе прохожих. Ее уже не узнать, не выделить. Блокадник… блокадница… Их все меньше. Все реже они вспоминают, рассказывают. Внуки — и те уже взрослые. Они родились спустя много лет после войны. Они не застали ни одного разрушенного дома. Все восстановлено, доты давно разобраны, выбоины от осколков замазаны, заштукатурены. Чтобы ознакомить с войной, блокадой, школьников водят в музей города. Там выделено два зала: блокада вошла в число прочих исторических событий — народовольцы, революция, гражданская война, прокладка метро, застройка окраин.
Дочери, сыновья — те еще помнят. Хотя часто и не знают подробностей, как все было с ними, как они живы остались…
ЖИВОМУ — ЖИТЬ
Книга эта была уже написана, когда мы наконец добрались до подлинного дневника Юры Рябинкина. До того мы пользовались перепечатанным текстом, который дала нам А. Белякова.
Мы увидели эту тетрадь в черной матерчатой обложке — красивый беглый почерк. Лиловые чернила. Записи становятся все плотнее, без абзацев. Кое-где подклеены были фотографии, продовольственные карточки — они оторваны. Или отклеились. Остались пустые места, обрывки. Слишком долго дневник ходил по рукам. Часть его внутри обгорела. Расстояние между строками уменьшается, автор выгадывает под конец каждый кусочек страницы, как будто боится закончить эту тетрадь… Общая тетрадь начата 22 июня 1941 года, последняя запись — 6 января 1942 года. Странно, последняя страница, последняя запись — и кончилась жизнь Юры Рябинкина. Такое совпадение. Предчувствие его сбылось.