Блокадные новеллы
Шрифт:
Я молчал, пока мать не обняла меня за плечи и не увела с собой на кухню. Она тоже молчала, но ее скорбное лицо являло такую жалость ко мне, что я уткнулся ей в грудь и заплакал.
Чего только не умудрялись мы есть! Картофельные очистки и оладьи из картофельной муки казались банкетными яствами.
Как-то отец принес столярный клей. Он разогревал его до тех пор, пока клей не превратился в полужидкую массу. От нее валил пар, щекотал ноздри. Отец перелил дымящийся клей
— Дай попробовать.
Он быстро взглянул на меня, бросил скороговоркой:
— Не станешь есть! Не станешь есть! — и, зажав обеими руками кружку с клеем, ушел из комнаты.
— Мама, отец мне родной? — неожиданно спросил я.
Она вздрогнула от моего вопроса.
— Что ты говоришь? Конечно!
Отца положили в больницу. Он был истощен, едва двигался.
— Он может умереть, — сказала мать. — У него крайняя степень дистрофии.
— А что, если попробовать сварить кожаные сапоги? Ведь варят кожу…
— Ерунда, — возразила мама. — Самообман.
Отец пролежал полтора месяца. К весне он возвратился домой — пришел в своем ватнике, с пустой противогазной сумкой через плечо. Со следующего дня он стал ходить на завод, а по вечерам помогал восстанавливать водопроводную сеть, за что его подкармливали…
Весной, в мае, я вывел из дома велосипед и собрался поехать на острова, посмотреть, не вырос ли уже щавель. На улице увидел отца. Он стоял, закинув голову, словно рассматривал небо. Распахнул ватник и с видимым удовольствием вдыхал свежий утренний воздух.
— Тяжелая была зима, — оказал он.
Я молчал.
— Ты не сердись, — примирительно произнес отец. — Что-то у нас с тобой разладилось.
Я пожал плечами и сдвинул с места велосипед.
Два воспоминания о дяде Степе
Дядя Степа был маминым братом и тоже врачом. Но врачом-неудачником, вечно ищущим чего-то необычного. Поэтому он нигде не задерживался и оставлял по себе недолгую память. Перед войной он работал в «Скорой помощи», и я запомнил его в застиранном, наглухо застегнутом тесном халате. Когда дядя Степа его снимал, представал взору в кургузом пиджаке с засаленным воротником, обсыпанным перхотью.
В июне его мобилизовали. Дали звание майора и командирскую форму. Дядя Степа преобразился: стал словно выше ростом, ходил, скрипя ремнями портупеи, и всем видом показывал, что он настоящий военный.
Когда началась первая бомбежка на Петроградской, дядя Степа был у нас. Все произошло неожиданно: завыли сирены, и вдруг кто-то будто начал молотить поленом по железу. Весело молотить и часто.
Мы вышли из комнаты в коридор. Дядя Степа был бледен и обеими руками вцепился в ремни своей портупеи.
— Что
— Бомбы. Вокруг нас сыплются бомбы, двухсотпятидесятикилограммовые. Все вокруг, наверное, уже разбито… Петроградская в развалинах.
Мы остолбенели от его слов. Я так живо представил себе руины, среди которых лишь наш дом № 17 высится утесом. И почему-то подумал о магазине зеркал. Он был угловым. В витринах его выставляли зеркала различных фасонов, и взрослые, когда мы играли на улице в лапту, предупреждали строго:
— Разобьете — родителям за всю жизнь не расплатиться…
«Неужели и зеркала тоже разбили? А кто за них будет платить?» — такие глупые вопросы возникали в моей голове. Наконец все стихло. Радио объявило «отбой воздушной тревоги», и мы, бледные и потрясенные, выскочили из дома. Впереди шел дядя Степа. Прежде всего мне бросились в глаза витрины зеркального магазина: они сияли, отражая синее небо. Целы были окрестные дома, деревья, даже плакат, наклеенный на заборе, где изображался Гитлер и претендент на русский престол. Дворник возбужденно тараторил:
— Ну и молодцы наши зенитчики… Лихо их чихвостили… Ну и молодцы!..
Мы взглянули на дядю Степу. Он сказал без выражения:
— Разрывы зенитных снарядов напоминают разрывы мелкокалиберных бомб. И специалисты ошибаются.
Он сразу засуетился, заспешил, попрощался со всеми за руку и стал похож на довоенного дядю Степу.
Мне шел шестнадцатый год. Мы учились в седьмом классе и слыли отчаянными ребятами.
— Слушай, — сказал мне однажды Витька Ниеды, — пошли на Большой с девчонками знакомиться.
— А как это? — удивился я.
— А увидим какую симпатичную и подойдем к ней — тары-бары…
— Не знаю… — протянул я.
У меня ничего подобного еще не было. Но все же я пошел с Витькой.
…И вот возле Лахтинской из булочной, прижимая к груди полбуханки, выпорхнула на вечернюю улицу девушка в синем берете. Тоненькая, она не шла, а скользила в толпе, и Витька шепнул:
— Давай…
Мы подошли к ней с двух сторон.
— Здрасти, — начал Витька.
Но она посмотрела не на него, а на меня, и, наклонив голову, спросила с вызовом:
— Что, хлеб отнять хочешь?
Я обалдел и воскликнул с предельной искренностью:
— Да нет! Просто познакомиться!
Она смягчилась:
— Ну так чего! Бери меня под руку…
Я сунул, обомлев, свою руку куда-то ей под мышку. Потом вспомнил о товарище и спросил:
— А ему можно?
Но насупленный Витька буркнул:
— Я и так…
Она шла со мной рядом, гибкая, юная, с охапкой светлых волос, выбивающихся из-под берета. Мы о чем-то говорили, но я не вникал в смысл слов, а лишь слушал журчание ее речи. Наконец до меня докатились слова.