Бобка
Шрифт:
Вернулся Вэф скоро, часто дыша раскрытой пастью. Он поутешал Бобку своим закомпанейским присутствием на его замкнутой территории, даже полежал рядом, выкусывая блох на растревоженном теле и после темной густоты шерсти жмуря на солнце свои черные доброчтимые глазенки. Когда же Бобка тщетно извернулся к своим грызущим мучителям между лопаток (раньше он доставал их, широко, крепко расставив все лапы), Вэф услужил и ему: простриг своими резцами всю холку до спины. Нагостившись, ушел в свою бочку — отдыхать от лишних волнений.
Но Бобка, не в пример Вэфу, не успокоился. Что-то затомилось у него внутри навстречу весеннему теплу и не хотело уходить обратно в равновесие существования. Ночью он слышал, как вернулась
Все последующие дни он просительно гавкал и повывал, пока Мальчик не увидел, насколько пес захирел — даже цепь как следует не натянуть, — и не отпустил его днем с ошейника.
Бобка похромал по улице, восстанавливая в памяти соседей и познавая на столбиках залетных чужаков. Дворняги за штакетником и далее породистые псы за глухими заборами склочно облаивали его медленный скок. Бобка сильнее закивал головой, пуще разгоняя свой инвалидский бег. Когда он допрыгал до конца улицы, передняя лапа у него подкашивалась и от судорожного кивания ныла шея. Мальчик, сопровождавший Бобку на велосипеде, увидел, что он и без лапы вполне устойчив, увлекся с соседским сверстником и укатил вместе с ним.
Бобка уже устал, и тянуло назад в конуру — на отдых, на успокоительный привычный обзор. Но, с другой стороны, его манила станция и компания давних знакомцев; манила настолько, что забывалась ущемительная память в культе. И, передохнув, он терпеливо попрыгал за любопытным разнообразием жизни.
Добравшись до трухлявого пня на обочине, от которого начиналась тропка, он хотел привычно свернуть, но вдруг затомился чего-то и присел. На него напало сомнение. Раньше он всегда бежал тропкой — так ведь короче! Что же теперь?
Может, просто устали лапы. Бобка полежал у пня, пока не перестало шуметь дыхание, и, насторожив нюх, попрыгал по тропке. Вначале он услышал, а увидев, сразу вспомнил: ручей! Вот оно что — быстрое течение, валуны… Вода стремилась высокая, перехлестывая островочки камней. Бобка не стал даже примеряться к прыжку, а сразу попрыгал вдоль ручья к мостику.
На станции бездомная свора сама пришла к нему на платформу, где он лег, свесив язык. Псы признали Бобку по запаху, но каждый подходил перезнакамливаться, как к новичку, а Понурый подолгу смотрел в сторону прихода поезда и оборачивался к Бобке, привыкая, потом присел рядом.
Дважды прогремели проходящие поезда, и оба раза Бобка вскакивал и упрыгивал подальше от путей. Псы вздрагивали вместе с ним и озирались по сторонам, не понимая Бобкиной паники. Тогда Бобка доверился им и перестал пугаться, хотя культя все еще поджималась от тяжелого грома колес, пока куцый двойной перестук хвостового вагона не затихал вдали.
Вскоре подошел населенный поезд с окошками, началась обычная суета проезжих людей. Взрослые мужчины трусили в домашней одежде к лотку у вокзального здания; вышло несколько тучных теток в шалях, их чемоданы посередке были окручены пояском.
Вдруг к Бобкиным лапам свалился кусочек колбасы. Бобка понюхал, но, перед тем как есть, поднял глаза: из вагонного окна глядело умильное лицо девочки, болезно прихватившей зубками губу. Не успел Бобка облизаться после колбасы, как прилетел со стороны вагона пирожок, затем куриные косточки в свертке с целыми крылышками. Пирожок летел косо и упал перед Бичом; тот решил, что ему — и сразу съел. Сверток рассыпался между Бобкой и Понурым, и Понурый подобрался к косточкам, лишь убедившись, что Бобке перепал новый кусочек колбасы — на этот раз копченой, старой, с плесневелым налетом. Начали собираться вокруг Бобки остальные псы, те, что еще до прихода поезда потеряли к нему, долго лежащему на месте, интерес и уныло, почти без толку попрошайничали у других вагонов. Теперь они увидели, что вагон с хорошим угощением Бобка угадал верно. Окружили Бобку и некоторые проезжие люди. Они крикнули в окошки соседних вагонов, и оттуда принесли еще разной недоеденной снеди и даже целую костистую рыбку.
Так для Бобки началась вторая, помимо дворовой службы, жизнь — едовая жизнь на станции. И она стала регулярной, как только сам Хозяин заметил его там: ведь он каждый день уходил куда-то в ту сторону работать. Он велел Мальчику отпускать Бобку ежедневно, чтобы тот больше бегал, много ел и стал бы на трех лапах сильным и ловким; но и наказывать его, если задержится.
Вначале было неловко, Бобка стеснялся, как если бы его оставили лежать в гастрономе, где много шаркающего народу и недосягаемой еды, — но потом свыкся и являлся к дневному поезду как на необходимую службу. На платформе, обычно у середины поезда, где больше людей, он ложился, скрестив перед собой лапы, всегда культей вверх, и весь его горестный и достойный вид говорил, что он пострадал здесь, на железных путях, и, как потерпевший, требует теперь возмещения. Вставать или доползать до еды почти не приходилось: хватало и того, что падало рядом. А той еде, что пролетала мимо, станционные бродяги не давали пропасть, — и даже Рыжий учел Бобкину инвалидность, не смея отбирать его законное подаяние.
С первых же дней на станции Бобка озаботился тягой какого-нибудь приятного знакомства. Незабываемая кобелья возня вокруг Асты и воспоминания о прошлой весне подталкивали его. Он принюхивался к каждому незнакомцу на станции; иногда, не дожидаясь встречной прыти, приближался к нему сам, но все были кобели, сами озабоченные разнообразием жизни и лучшей едой. Суки изредка учуивались издали, но, пока Бобка допрыгивал до них, там уже вился кобель быстролапее его, а то и целая свора, причем Бобку, видя его шаткость, оттесняли теперь и соперники помельче. Вначале Бобку подмывало тут же наказать неучтивца, но с первым же подскоком он осознавал свою слабую инвалидскую силу. Осознание вызывало смутную глухую боязнь, топорщилась на загривке шерсть, но чтобы соперник не подметил его растерянности и не бросился трепать его, Бобка угрюмо, угрожающе рычал. С каждой новой сукой отправлялись в изнурительные бега. Бобка поначалу держался в хвосте, даже иногда соперничал, но всегда потом отставал…Однажды, уже поздней весной, когда наконец и озерная вода проступила сквозь лед, Бобке суждено было встретить свою прошлогоднюю подругу. На окраине станции, по возвращении домой, он вдруг учуял запах, обеспокоивший память. Запах был в компании с другими, и Бобка пошел по следу, все сильнее возбуждаясь. Следы были свежие и вскоре привели на мусорную свалку, где дымила всякая ветошь. Бобка заглядывал сюда редко, как пес, имеющий свой призор — конуру и положенную похлебку.
Как-то раз, в жаркую пору, он вывалялся в протухшей селедке. Тогда ему стало приятно в резкой пряности, к тому же притихли блохи, — но дома Хозяин наказал, перед каждым пинком поднося к носу свою домашнюю селедку, чтобы Бобка понял, за что, и через битье навеки раскаялся. И Бобка запомнил, впредь чурался свалок и помоек, а если и валялся на любимых запахах, то не слишком густых.
Теперь он пошел между кучами отбросов и вскоре увидел суку и трех кобелей; один был чуть меньше него, остальные и вовсе незначительные. Приблизившись, Бобка заволновался — неужели это она, его первая, единственная сука? Такая же палевая, с темным чепраком… А когда она обернулась к нему после знакомства широкой мордой, Бобка узнал ярко-рыжие подпалинки над глазами. Он завилял хвостом как старый знакомец — что, встретив ее, он вспомнил давнее время жизни. Но Палевая его не признала; после Бобкиных щенят у нее, как видно, успели народиться и другие, осенние; они-то и затмили ее память.