Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
На всякий-то случай и другой регистр:
– Ведь мы можем и к Ростроповичу как к домохозяину предъявить претензии. У него могут и дачу отнять.
– Смотрите, говорю, эта сковородка и так накалена, зачем на неё ещё лить?..
А синий конверт - лежит между нами - безобидный, неразвёрнутый, туневой. И я:
– Если на вас очень нажмут - вы не утруждайте себя визитом, отдайте районной милиции распоряжение, они так хотели составить протокол. Правда, я предам гласности...
Кривой:
– Что значит "гласность"? Закон есть закон.
Я (с металлом):
– Гласность? Это: я по протоколу никуда не уеду, и в суд не пойду, а выносите уголовный приговор о ссылке.
– Что вы, что вы!
– заверяют, - до этого
И - не двинулась моя бумага. Всё так же беззаконно прожил я у Ростроповича ещё полтора года.
Когда же развод состоялся и регистрация с женою, живущей в Москве, тоже - и я законно подал заявление на московскую прописку - вот тут-то новый начальник паспортного отдела города Москвы (перешедший с областного) Аносов ("по закону обязаны прописать") с той же любезной улыбкой объявил мне лично от министра: что "милиция вообще не решает" вопросы прописки, а занимается этим при Моссовете совет почётных пенсионеров (сталинистов): рассматривает политическое лицо кандидата, достоин ли он жить в Москве. И вот им-то я должен подать прошение.
Я тоже с самой любезной улыбкой (у меня уже готов был к ходу синий конверт и только ждал назначенной даты) попросил выдать мне отказ в письменном виде. Он - ещё любезнее, как старый знакомый:
– Александр Исаич, ну - вам и нужна какая-то бумажка?
Ожидал я, что будут молчать-тянуть, но что прямо вот так откажут всё-таки не ждал. Наглецы. Откровенно толкали: убирайся сам с русской земли!
(А может быть можно понять и их обиду: не повлиял ли на власти слух, который был мне так досаден, слух от, самоназванных "близких друзей", каких немало бралось объяснять мою жизнь и намерения: "да ему только бы соединиться с семьёй, он сейчас же уедет, ни минуты не останется!" Вот развели - и "законно" ждали моего отъезда - а я что ж не уезжал?)
И с июня 73-го они применили новый выталкивающий приём: анонимные письма от лже-гангстеров. По почте, поспешно-небрежно разоблачая себя и заклейкою поверх почтового штампа приёма (раз для дрожи нервов вклеивши загадочный извилистый волосок) и стремительной почтовой доставкой (когда остальная переписка отметалась). Печатными разноцветными буквами, а стиль Бени Крика, с большим ущербом вкуса. Сперва: мы - не гангстеры, вы передаёте нам 100 тысяч долларов, взамен - "мы гарантируем вам спокойствие и неприкосновенность Вашей семьи", и в знак своего согласия я должен появиться на ступеньках центрального телеграфа. Следующий раз - уже никаких требований, а откровенно одни угрозы: "Третьего предупреждения не последует, мы не китайцы. Мы откажем вам в своём доверии и уже ничего не сможем гарантировать" - напугать, чтоб спасаясь от этих "гангстеров", бежал за границу.
После второго такого письма применил и я новый приём: откровенное "внутреннее" письмо в ГБ, безличное предупреждение [24]. Письмо дошло, вернулось обратное уведомление: экспедитор КГБ имярек (разборчиво). Три недели думали. По телефону позвонил всё тот же полковник, который в 71 г. звонил от имени Андропова. И теперь та же пластинка: "Ваше заявление (??) передано в милицию". Такую бумажку - и передадут?.. Толкали, намекали, как и в анонимках: обращайтесь в милицию за защитой. (И сами же под видом охраны на голову сядут.) Больше, чем на месяц, подмётные письма прекратились. В конце июля, однако, пришло третье: "Ну, сука, так и не пришёл? Теперь обижайся на себя. Правилку сделаем". Ничего не требовали, только пугали: уезжай, гад!
То было тяжёлое у нас лето. Много потерь. Запущены, даже погублены важные дела. Своих малышей и жену в тяжёлой беременности я оставлял на многие недели на беззащитной даче в Фирсановке, где не мог работать из-за низких самолётов, сам уезжал в Рождество писать. Поддельные ли бандиты или настоящие, только ли продемонстрируют нападение или осуществят, - ко всем видам испытаний мы с женой были готовы, на всё то и шли.
Если оглядеться, то и почти всю жизнь, от ареста, было у меня так: вот именно эту неделю, этот месяц, этот сезон или год почему-нибудь неудобно, или опасно, или некогда писать - и надо бы отложить. И подчинись я этому благоразумию раз, два, десять - я б не написал ничего сравнимого с тем, что мне удалось. Но я писал на каменной кладке, в многолюдных бараках, без карандаша на пересылках, умирая от рака, в ссыльной избёнке после двух школьных смен, я писал, не зная перерывов на опасность, на помехи и на отдых, - и только поэтому в 55 лет у меня остаётся невыполненной всего лишь 20-летняя работа, остальное - успел.
Я знаю за собой большую инерционность: когда глубоко войду в работу, меня трудно взволновать или оторвать любой сенсацией. Но и в самом глубоком течении работы не бываешь совсем защищён от современности: она ежедневно вливается через радио (западное, конечно, но тем смекается и вся наша обстановка), а ещё какими-то смутными веяниями, которые нельзя истолковать, назвать, а - чувствуются. Эти струйки овевают душу, переплетаются с работой, не мешая ей (они - не посторонние ей, как посторонни бытовые помехи вокруг), создают атмосферу жизни - спокойную, или тревожную, или победную. А порой эти веяния начинают наслаиваться до толщины какого-то решения, угадки почему-то (иногда - ясно почему, иногда - нет) пришло время действовать!
Я не могу объяснить этого причинно, тут не всегда и различишь желание от предчувствия, но чутьё такое появлялось у меня не раз и - правильно.
Так и в это лето. Независимо от неудач и угроз, oбcтyпивших нас, своей чередою у меня: как Запад сотряхнуть, что собственных дел вести не могут: кто послабей, вокруг тех бушуют непримиримо, а тиранам каменным - всё проигрывают, всё сдают. ("Мир и насилие") И ещё почему-то, толчком родившееся, никогда прежде не задуманное - "Письмо вождям". И так сильно это письмо вдруг потащило меня, лавиной посыпались соображения и выражения, что я на два дня в начале августа должен был прекратить основную работу, и дать этому потоку излиться, записать, сгруппировать по разделам.
Все эти статьи легко и быстро писались потому, что это была как бы уборка урожая - использование накопленных текущих и беглых заготовок, естественное распрямление.
Среди таких веяний попадаются иногда и реальные события, мы не всегда успеваем их истолковать. Ощущался душный провальный надир42 в общественной жизни: новые аресты, другим - угрозы, и тут же - отрешённые отъезды за границу. Приезжал Синявский прощаться (одновременно - и знакомиться) и тоской обдало, что всё меньше остаётся людей, желающих потянуть наш русский жребий, куда б ни вытянул он. Расчёт властей на "сброс пара" посредством третьей эмиграции вполне оправдывался (хорош бы я был, оказавшись в ней, хотя б и с нобелевскими знаками в руках...): в стране всё меньше оставалось голосов, способных протестовать. В начале лета исключили из Союза писателей Максимова, в июле он прислал мне справедливо горькое письмо где же "мировая писательская солидарность", которую я так расхваливал в нобелевской лекции, почему ж его, Максимова, не защищаю я?..
А я не защищал и его, как остальных, всё по тому же: разрешив себе заниматься историей революции и на том отпустив себе все прочие долги. И по сегодня не стыжусь таких периодов смолкания: у художника нет другого выхода, если он не хочет искипеться в протекающем и исчезающем сегодня.
Но приходят дни - вот, ты чувствуешь их надирный провал, когда все твои забытые долги стенами ущелья обступают тебя. На II-й Узел мне не хватало совсем немного - месяца четыре, до конца 73-го. Но их - не давали мне (Только срочно продублировать на фотоплёнку роман, как он есть, чтоб это то не погибло в катастрофе). Тем более мерк и III Узел, так манивший к себе, в революционное полыханье. Сламывались все мои искусственные сроки, ничего не оставалось ясным, кроме: надо выступать!