Богатырские хроники. Тетралогия.
Шрифт:
Плохо было у Ладоги. Всю осень бушевали штормы. Туман наползал и там, где ему и быть-то не полагалось. Какой-то тяжелой тоской веяло кругом. Я-то отлично знал, что это за тоска: это шатался по земле неприкаянный Микула.
Мы долго бродили вокруг Ладоги. Подходили и так и сяк к бывшему Радиному жилищу и пялились в воду; но тоска была разлита кругом, а не со дна шла. Это было и понятно: ничего уже не осталось от тела Микулы, а твари, сожравшие его, и твари, сожравшие тех тварей, были повсюду. Водяной потерял рассудок и баламутил воду, невыносимо страдая от ядовитой Силы, которая отравила
Оборотни нам не попадались. Я звал Микулу и, накликивая на себя беду, дразнил его обидными словами про него и про Раду. Но Микула стерегся и к нам не выходил.
Мы договорились разойтись на семь дней; может, Микула решит справиться с нами поодиночке. Микула был великий богатырь, но мертвый он был под силу Алеше, если б тот его встретил. Я был уверен в этом.
Ветер ревел в лесах; ледяная крупа крушила все живое; зверье тихо поскуливало, не понимая, за что на него обрушилась такая напасть. За семь дней я не нашел ничего и никого, затосковал и ждал встречи с Алешей.
Он выехал из леса румяный, веселый, и я сразу понял, что он едва скрывает торжество.
— Старому тоска, как гробовая доска, а молодому тоска, как хлеба полкуска, — сказал я ему. — Что нашел?
— Радину могилу, — сказал он.
Я не поверил.
— Радину могилу, — настаивал он.
Он плутал по лесам так же, как и я. Но в отличие от меня он был веселый озорной юнец, и у него был нюх на любовь.
— Не могу описать, Учитель, — говорил он, сверкая смородиновыми глазами, — но только пахнуло на меня любовью. Что за притча, думаю? Белки третий год врозь живут, а тут — тянет, как из сада вишневого! И по запаху-то этому и выехал я на поляну. А там валуны горой лежат. Заглянул в развал — там косточки белеют, а пахнет словно свадьбой. Рада это, точно говорю.
Эх, Рада, Рада, и ты на Смородинку идти не захотела: мол, что после Смородинки будет, того никто не знает, а так хоть тенью с милым дружком по земле поверчусь. Озлился я на нее и обругал, а Алеша усмехнулся так странно и говорит, потупившись:
— Любовь Рада крутит. А когда любовь крутится, мир остатный замирает.
Раскрыл я было рот, чтобы укорить: мол, умничаешь не по годам, а потом едва стон сдержал. Я, Святогор, всю жизнь на дорогу положил, обо всем сужу, а и не любил никогда. А вот Алеша, который полки не останавливает, особое зрение на любовь имеет. И только покачал я головой, но жалеть себя не стал: полна жизнь моя была, а то, что не любовной ложкой ее наливали, так за то с богов спросу нет.
А Алеше сказал:
— Полнолуния ждать надо. Увидим их.
Схоронились мы задолго в лесу. Ледяная крупа все валит с неба, все валит, и промозгло, и плохо кругом. Что, думаю, увидишь в такую пору? И вдруг, как по слову чьему-то строгому, смолк ветер, и небо очистилось, и луна выкатилась белая. И показалась у валунов тень — волк огромный, небывалый. А ему навстречу, из камней, лисица вышла и о его загривок тереться стала, и играть они принялись.
Были уж серебряные
Всю ночь до рассвета проиграли Микула с Радой, а потом она в камни ушла, а он в лес. Да, уходя, обернулся и завыл так тоскливо, и морду задрал, и в ярости снег шкрябал.
Переглянулись мы с Алешей: без слов все ясно, дураки мы, да не поднялась рука, что ж теперь делать.
— Ладно, — говорю, — с костьми легче, чем с животинами игручими.
Бледнеет Алеша, понимает, к чему я клоню, но ни слова не возражает.
Пошли мы к валунам. Снег кругом чистый, следов на нем нету — какие от оборотня следы-то.
— Ты, — говорю, — молодой. Сам похороню.
Из-под камней косточки достал, головой покачал:
— Что ж, — говорю, — Рада, и во второй раз прости меня. Красивая, видно, у вас любовь, да только всем кругом от нее тошно.
И слышу — вихрь по лесу мчится. Только обернулся — вижу, вылетает на поляну Микула-волк и прыжком прямо Алеше к горлу. Еле увернулся Алеша, да еще меня загораживает, мечом отмахивается. А Микуле-волку меч что хворостина: серебряной стрелой надо, да не развернешься тут, а Микула-волк обезумел — Раду свою от смерти отбивает! Полосует его Алеша по горлу, а как по тени. бьет. А я стою над Радиными костями и своей стрелы не достаю.
Стал Алеша кричать слова страшные, и заскулил Микула-волк и отскочил на мгновение, а тут Алеша стрелу выхватил и, как копьем, — в сердце ему.
Долго мы с Алешей могилу рыли — на богатыря да на поленицу, и чтоб не метались они, а хоть в земле вместе покойно были; Смородинка-то еще что про них рассудит, как знать! И травы Сильные бросили, и опустили на дно волка серого и косточки Радины беленькие: спите.
Закопали могилу, присели на валуны. Алеша бледный и не смеется совсем. Говорю:
— Дальше сам езжай.
— Рано еще, Учитель!
— Какое рано. Видишь, ты любовь почуять можешь, а я не могу. А что со мной не добрал — в дороге доберешь.
Сжал зубы Алеша. Сидит, не встает.
— Езжай, — говорю, — первый. Так оно легче будет.
Он молчит. Потом спрашивает:
— Учитель, а что ты в Микулу-волка не стрелял, когда он мне горло грыз?
Вздохнул я, глаза отвел и сказал:
— Не такой уж был волк Микула, чтоб мне его второй раз убивать.
Вот уж три года живу я в Карпатских горах и на зимний солнцеворот разменяю последний, десятый, десяток. Вот уж три года я пытаюсь говорить с Упирью и даже — страшно сказать — с самой Згою. Я хочу навеки запечатать Кащея. Я намерен сделать это одной лишь Силой. Я отправил своего коня доживать век без меня — отправил с Алешей, когда он в последний раз заезжал ко мне. Конь был соблазном уехать.
Мне кажется, все идет на лад. Я обустроил местных берегинь, и одна показалась мне небывалой, сиреневой, дикой розой. Я встречаю мелких золотых змеек — их посылает мне Упирь. Даже мой отец — Даждьбог, который, как я думал, давно забыл про меня, однажды взметнул над горой зеленый луч. Боги снова помогают мне.