Боги жаждут
Шрифт:
– Сударь, – сказал он, дергая в такт за веревочку Скарамуша, – эта фигурка напоминает мне странную историю. Дело происходило в 1746 году. Я заканчивал свое послушничество под началом у отца Мажито, человека почтенного возраста, глубокой учености и весьма строгих нравов. В ту пору, если только вы помните, плясуны, предназначенные прежде на забаву детям, вызывали к себе необычайный интерес у женщин и даже у мужчин, у стариков и молодежи, – они производили в Париже настоящий фурор. Лавки торговцев, бывших тогда в ходу, ломились от паяцев. Даже люди значительные заводили их себе, и нередко можно было встретить важную особу, которая, прогуливаясь, дергала за веревочку паяца… Ни возраст, ни характер, ни профессия отца Мажито не уберегли его от общей заразы. Видя, как у всех вокруг
– Ваша история меня не удивляет, отец мой, – сказал Бротто. – В жизни человека бывают наваждения. Но не всегда их вызывают фигурки.
Отец Лонгмар, хотя и был монахом, никогда не говорил о религии. Бротто, напротив, заговаривал о ней постоянно. И так как он чувствовал известную симпатию к варнавиту, ему доставляло удовольствие смущать его и ставить в тупик возражениями против различных пунктов христианского вероучения.
Однажды, мастеря вместе, с Лонгмаром, Церлин и Скарамушей, Бротто заметил:
– Размышляя над событиями, которые привели нас к нынешнему положению, я не могу сказать, какая из партий проявила себя наиболее безумной в повальном безумии, охватившем всех, и порою склонен думать, что первенство в этом отношении принадлежит придворной партии.
– Сударь, – ответил монах, – все люди теряют рассудок, когда их, как Навуходоносора, покидает бог. Однако ни один из наших современников не погряз столь глубоко в невежестве и заблуждении, никто не оказался для королевства столь роковым человеком, как аббат Фоше. Поистине, господь тяжко разгневался на Францию, если послал ей аббата Фоше!
– Мне кажется, мы видели злодеев, ни в чем не уступавших несчастному Фоше.
– Аббат Грегуар натворил также немало зла.
– А Бриссо, а Дантон, а Марат, а сотни других? Что скажете вы о них, отец мой?
– Сударь, это миряне: миряне не несут такой ответственности, как духовенство. Они не так вознесены, и содеянное ими зло не может иметь столь общее значение.
– А ваш бог, отец мой? Что вы скажете о его поведении в переживаемой нами революции?
– Не понимаю вас, сударь.
– Эпикур сказал: либо бог хочет воспрепятствовать злу, но не может, либо он может, но не хочет, либо он не может и не хочет, либо, наконец, он хочет и гложет. Если он хочет, но не может, он бессилен; если он может, но не хочет, он жесток; если он не может и не хочет, он бессилен и жесток; если же он может и хочет, почему он этого не делает, отец мой?
И Бротто с удовлетворением взглянул на собеседника.
– Сударь, – ответил монах, – нет ничего более жалкого, чем приводимые вами доводы. Когда я рассматриваю аргументы, на которые опирается неверие, мне кажется, что я вижу перед собой муравьев, пытающихся несколькими былинками преградить дорогу потоку, низвергающемуся с гор. Разрешите мне не вступать с вами в спор: у меня много доказательств, но мало находчивости. К тому же вы найдете опровержение ваших суждений у аббата Генея и у двадцати других духовных писателей. Скажу только, что слова Эпикура, которые вы привели, – сплошная глупость: ваш мудрец подходит к богу, как к простому смертному, подчиненному законам человеческой морали. Что же? Неверующие, начиная с Цельсия и кончая Бейлем и Вольтером, всегда водили за нос дураков при помощи таких же парадоксов.
– Вот видите, отец мой, – возразил Бротто, – на что толкает вас ваша вера. Мало того, что для вас вся истина в теологии: вы не находите ни крупинки истины в произведениях стольких гениев, мыслящих иначе, чем вы.
– Вы глубоко ошибаетесь, сударь, – ответил Лонгмар. – Напротив, я убежден, что нет такой неверной мысли, которая была бы ложной до конца. Атеисты находятся на самой низкой ступени познания мира; но и тут можно встретить проблески понимания и зарницы истины; даже в тех случаях, когда человек целиком погружен во мрак, он подъемлет кверху чело, которое господь осенил светом разума: таков удел Люцифера.
– Ну, сударь, – сказал Бротто, – я не буду столь великодушен и признаюсь, что во всех сочинениях ваших богословов не нахожу ни атома здравого смысла.
Он все же оправдывался в своих нападках на религию, так как считал ее необходимой для народа; ему только хотелось, чтобы ее служителями были философы, а не спорщики о вере. Он сожалел, что якобинцы желают заменить ее более молодой и более вредной религией, религией свободы, равенства, республики, отечества. Он убедился, что в раннюю пору своего расцвета религии бывают всего яростнее и свирепее и что под старость они становятся значительно мягче. Поэтому он стоял за сохранение католицизма, который в эпоху своего расцвета поглотил немало жертв и теперь, отяжелев с годами, проявлял гораздо меньший аппетит, довольствуясь четырьмя – пятью поджаренными еретиками в столетие.
– Впрочем, – прибавил он, – я всегда отлично уживался с богоедами и христопоклонниками. У меня в дез-Илетт был свой священник: каждое воскресенье он служил обедню в присутствии всех моих гостей. Среди них философы были самыми сосредоточенными, а оперные певицы самыми ревностными. Тогда я был счастлив и насчитывал много друзей.
– Друзей! – воскликнул отец Лонгмар – Друзей!.. Ах, сударь, и вы полагаете, что они вас любили, все эти философы и куртизанки, которые до такой степени извратили вашу душу, что сам господь с трудом узнал бы в ней один из храмов, воздвигнутых им во славу свою?
Целую неделю прожил отец Лонгмар у бывшего откупщика, и никто его за это время не потревожил. Он следовал, насколько это было возможно, правилам ордена и в урочные часы поднимался с тюфяка, чтобы, стоя па коленях, читать ночные молитвы. Хотя оба они питались крайне скудно, он соблюдал пост и воздержание. Философ с грустной улыбкой следил за этим самоистязанием и как-то спросил:
– Неужели вы в самом деле думаете, что богу приятно видеть, как вы страдаете от холода и голода?
– Сам господь, – ответил монах, – подал нам пример страдания.
На девятый день пребывания варнавита на чердаке у философа, Бротто, когда уже стемнело, понес своих плясунов Жоли, торговцу игрушками с улицы Нев-де-Пти-Шан. Он возвращался довольный, что расторговался, как вдруг на бывшей площади Карусели навстречу ему устремилась, прихрамывая, молоденькая девушка в голубой атласной шубке, отделанной горностаем. Она бросилась к нему в объятия и обхватила его руками, как это делали во все времена те, кто молит о защите.
Она дрожала; сердце ее громко и часто билось. Восхищенный патетичностью ее вульгарной позы, старый театрал Бротто подумал, что мадемуазель Рокур могла бы извлечь из этого зрелища кое-какую пользу для себя.