Большая Хета сердится
Шрифт:
Виктор Бороздин
Большая Хета сердится
Рассказы
Умка и двулапые с большой скалы
Хочу
Вонзая когти в стену ледяного тороса, Умка играючи, одним махом взобрался на него и замер на оплавленной солнцем макушке. Белый и чистый, будто вылепленный из снега, вытянув шею, повёл носом. Ветер, как и там, внизу, доносил таинственный запах, только здесь он был сильнее, отчётливее. Его невозможно было спутать ни с каким другим — с запахом нерпы, песца, моржа…
Страха перед неизвестным у Умки не было, было лишь острое желание увидеть эти непонятные существа, близость которых всегда тревожила мать-медведицу. Вот и сейчас, недовольно сморщив нос, она рыкнула: опасность! Надо уходить!
Но Умка не шелохнулся. Кого опасаться? Он уже не маленький, ростом почти с мать, и готов померяться силой с любым. Только с кем? Здесь, во льдах, сильнее их, медведей, никого нет.
Снова последовал короткий приказ матери: следуй за мной! Рык её донёсся уже издалека. Мать и сестрёнка Ума уходили.
А он не мог уйти, он стоял не шевелясь. Таинственный запах был уже настолько явствен, что к нему не надо было принюхиваться, он щекотал ноздри, будоража Умкино любопытство. Слышны были уже и приближающиеся шаги.
Наконец он увидел: из-за гряды торосов вышло два двулапых существа. Нет, лап у них было, как и у Умки, четыре. Но шли они только на двух, задних. Умка тоже может ходить на задних лапах, только зачем, если на четырёх удобнее и быстрее?
У Умки ни один мускул не дрогнул. Он не лёг, стараясь слиться с торосом, не прикрыл лапой свой чёрный нос, как это делает, когда выслеживает нерпу, он лишь прищурил глаза, и вовсе не из боязни, что незнакомцы увидят их черноту, он просто хотел получше их разглядеть.
Двулапые проходили близко и если бы глянули в Умкину сторону, то увидели бы его. Но они не чуяли Умку, поэтому и не глянули. Они тихо урчали, и голоса их были совсем не похожи на грозный рёв косачей, даже птицы, которые проносятся над разводьями, кричат громче, чем эти Двулапые.
Умка подметил, что у Двулапых нет страшных клыков, как у моржей, и нет когтей, как у него, Умки. Значит, они так же беззащитны, как глупые нерпы! И чего мать уводит их с Умой от Двулапых?..
Умка сейчас сыт, а будь он голоден, мигом догнал бы их. Удар его лапы был бы, наверно, для них, как и для нерп, достаточен, и он бы приволок их к матери и сестрёнке и показал, что нечего их опасаться! Но Умка был сыт, а когда он сыт, он не охотится.
И он по-прежнему стоял и с высоты тороса наблюдал. Ему забавно было смотреть, как неуклюже, помогая друг другу, совсем не так, как делает это он, Умка, перебираются Двулапые с одной льдины на другую.
Умка не знал, что это были люди, и несмотря на то, что у них нет ни клыков, ни когтей, они сильны и могучи.
«Вот же они, Двулапые, — думал Умка, — чем страшны?..»
Когда Двулапые скрылись за новой грядой торосов, Умка соскользнул вниз и вперевалку зашагал следом за матерью и сестрёнкой. Они уже
Запах Двулапых, хотя уже и слабый, ветер всё ещё приносил. Ветер — друг медведей, он помогает в охоте, подсказывает, где таится добыча, и, если подкрадываться к ней с подветренной стороны, она не чует тебя, потому что ветер уносит твой запах.
Умка вспомнил, как впервые встретился с ветром — это случилось, когда он вылез на волю из берлоги, в которой жил с самого рождения. Он был тогда совсем ещё маленьким медвежонком. Тогда же он впервые увидел и Двулапого. Это было давно. А сейчас вспомнилось.
Жизнь в берложке
Они втроём — мать-медведица, он и сестрёнка Ума — жили тогда в снежной берлоге. Берлога была двойной. В большой и высокой половине, положив голову на лапы, спала мать. Позади, в маленькой, низкой берложке, прижавшись друг к другу, подрёмывали они с Умой. Временами просыпались, поднимали возню. Сестрёнка и сейчас меньше его, а тогда была совсем крошечной. Но задира! Бывало, он лежит, уютно свернувшись, ему спать охота, а она дёрг его за ухо, хвать лапой по носу, а сама скорей в другой конец берложки. Разве стерпишь такое?!
Он бросится за ней, чтобы надавать тумаков, а она увёртывается, визжит и сама даёт сдачи. Отобьётся, и — в большую берлогу прятаться за мать. Он мог бы, конечно, дать ей настоящую трёпку, и она бы больше не приставала, но тогда им обоим стало бы скучно.
Мать поднимет голову, заворчит сердито: а ну-ка, спать!
И они тут же уберутся к себе.
Кроме их берлоги, матери и сестрёнки, он больше тогда ничего ещё не видел и не знал. Наверху, над ними, что-то шумело, свистело, завывало, но что ему до этого, если у них в берложке так тихо и хорошо!
Но однажды они вдруг услышали, как в большой берлоге что-то шлёпнулось. Звонкое, весёлое… Они сразу насторожились. И снова: шлёп!.. Крадучись, они подошли к тому месту. Принюхались. Ничем не пахнет. А с потолка всё падало что-то. Они попробовали лизнуть это «что-то» — оказалось прохладным и приятным… Капли! Медвежата стали играть с ними, ловить их на лету — носом, лапами… Они отталкивали друг друга, сестрёнка, как всегда, повизгивала и ухитрялась поймать капель больше, чем он.
Мать заворчала, и они притаились. И тут услышали, что капли падают и в других местах. Падали, должно быть, и на мать. Она заворочалась. И вдруг встала. Потопталась, потянулась, расправила занемевшее тело, шумно встряхнула на себе шерсть. Потом сунула нос в небольшой продых, что был впереди берлоги. Из него обычно шёл холод, и медвежата туда не подходили.
Мать долго принюхивалась. И вдруг, ломая грудью снежную стену, выбралась наружу. А они с сестрёнкой, боясь, что мать уйдёт от них совсем, кинулись за ней. И тут им в глаза глянуло что-то такое невероятно яркое, непонятное, что они скорей зажмурились и юркнули обратно в свою берложку.
А мир такой большой!
Мать не ушла. Повернувшись к ним, она стала их звать. Настойчиво, но не сердито. И они стали осторожно, готовые в любую минуту кинуться обратно, выбираться на свет. Умка — первый, а сестрёнка за ним. Оба щурились, но уже понимали, что яркий свет — это не страшно. Страшно было другое. Оставив свою маленькую берложку, они очутились в такой непомерно огромной берлоге, что до снежного потолка в ней не сможет дотянуться даже мать, если встанет на задние лапы.