Большая перемена (сборник)
Шрифт:
— Я стараюсь, горблю, делаю за вас грязную черновую работу, и вот она благодарность. Вместо сердечного «спасибо» я — хулиган?! Ну и свинья вы, Фаянсов! — кротко упрекнул его Карасёв.
Фаянсов задохнулся от негодования, но в это время к ним приблизился Лидер, за его спиной на деликатном расстоянии маячили директор и другие руководящие студийные чины.
— Лев Кузьмич, а как поживает… — совсем по-домашнему спросил Лидер, назвав имя-отчество того, московского Карасёва.
— Он, как всегда, на боевом посту, — многозначительно отметил режиссёр. — Вот пьёт только, бухает, как выражаются простые люди.
— Да кто ж из нас не грешен? А как ещё разрядиться, снять напряжение? А? Ваш дядя — великого масштаба человек, у него напряжение, ого-ого, нам ли
Фаянсов остался с глазу на глаз с режиссёром.
— Что вы для меня такого хорошего сделали? Что именно? Беспардонно наврали? — сразу же воскликнул Пётр Николаевич.
— Помилуйте, какое же это враньё? Разве вы не подумали так? Только честно? — спросил Карасёв и заглянул Фаянсову в глаза. — Ну? Ну? Признавайтесь!
— Подумал, — смущённо подтвердил Пётр Николаевич. — Но я вас не уполномочивал решать за меня.
— Но сами-то, без меня вы бы не посмели, — возразил Карасёв. — Вот я вам и помог.
— Но мне это было ни к чему! Совсем! Вы понимаете: ни к чему! — чуть ли не завопил Фаянсов.
— Так я вам и поверил, — усмехнулся Карасёв. — Вам нужна известность? Слава! Представляете, кто вы теперь? Смельчак, который Самому врезал правду-матку? Губернатору, назначенному президентом! Это не куплеты под балалайку. Не мазня по холсту! Вот теперь у вас есть шансы на успех. Я имею в виду слухи о вашей преждевременной кончине. — Карасёв рассмеялся, глядя на его вытянувшееся лицо. — Ох, и велик соблазн поморочить вам голову. Но так и быть, пожалею. Я не телепат. Мне эту трогательную историю поведал малый с кривым лицом. Тот, который принёс шнур. Помните такого? Ну а мне разгадать этот ребус не стоило труда. Я ведь, если вы заметили, паренёк смышлёный.
— И всё же зря вы это затеяли. Он теперь не даст мне житья. — Фаянсов уныло открыл свои опасения.
— Ничего он вам не сделает. Вы для него всего-навсего псих. О чём, по-вашему, шептал ему директор? Ну конечно, предупреждал, не берите, мол, в голову. Он ярко выраженный шиз, ходит к врачам. Но вам-то что? Вы здоровы. Но вот что и впрямь вас терзает — ваша ежесекундная борьба за выживание. А стоит ли оно этих мучений?
Он снова оседлал своего любимого конька, и Пётр Николаевич не стал спорить, встал из кресла и тем самым закончил этот бесплодный разговор.
В коридоре, за дверью зала Карасёв вспомнил что-то весёлое.
— Пётр Николаевич, а нельзя ли взглянуть на портрет? Или жалко?
Фаянсову было не жалко, отчего же, можно и показать, но в последние дни он сам не подходил к портрету. Из-за шкафа, куда он был как бы сослан, истекало какое-то особое излучение. Оно заражало неясным беспокойством, после чего Пётр Николаевич часами ходил сам не свой.
— К сожалению, это невозможно. Портрет не удался, и я его уничтожил, — солгал Фаянсов.
— Зря. — Карасёв в подтверждение грустно вздохнул. — Я бы его купил. Любопытно, какой вы увидели Эвридику. Всё-таки она мой помреж. Надеюсь, с меня-то вы бы недорого взяли, а?
«А если в самом деле избавиться, просто взять и отдать?» — подумал Фаянсов. Но вот какая штука, он тут же понял, что не в силах отделить портрет от себя, как не смог изрезать и выбросить его на помойку. И потом кому-кому, но только не Карасёву. Что он имел против Льва Кузьмича, Фаянсов и сам не знал толком. Но отдать ему портрет, будто доверить любимую женщину своему опаснейшему сопернику. Может, это выглядит так, а может, не так. В конце концов он написал другую Эвридику, не ту, что привозила сценарий, колбасу и хлеб. Его Эвридика ни к чему Карасёву. А коли так, Льву Кузьмичу тем более не нужен портрет, витиевато заключил Фаянсов.
Сегодня Эвридика казалась непривычно вялой, без конца зевала и таращила глаза, раздирая слипающиеся (накладные, как ему объяснила бухгалтериса Елизавета) ресницы. Видно, провела бессонную ночь. Да, их две Эвридики. Одна в это время томилась за шкафом, вторая минуту назад вошла в его рабочую каморку. И живут они параллельно, не пересекаясь, ничего не ведая друг о друге. Эвридика, которая сейчас вошла, за все прошедшие дни ни разу не поинтересовалась, а что, де, стало с Эвридикой-второй? Куда он дел портрет?
«С неё ли, с этой женщины, которая неизвестно почему, но о причине можно догадываться, не спала эту ночь, я писал свою „Мечту о материнстве“?» — усомнился было Фаянсов, глядя на полусонную Эвридику. Раззевавшись, помощница Карасёва долго не могла сказать, зачем пришла. Наконец, она попыталась вырваться из опутавшей её паутины.
— Лев Кузьмич… просил… сделать… новые заставки… Его осенили другие идеи. Он набросал свои эскизы. — Прикрывая ладонью рот, Эвридика бросила на стол заставки, изготовленные им две недели назад, и сверху положила листок из блокнота.
Нетерпеливые буквы, карабкаясь соседним на горб, точно в игре в чехарду, образовали некую абракадабру, но он уже давно был знаком с почерком Карасёва и потому расшифровал следующий текст: «Эта скучная, никчёмная жизнь». По мотивам романа в стихах А.С. Пушкина «Евгений Онегин».
— Заменить несложно. Но какой смысл? Передачу сняли, — напомнил Фаянсов.
Эхо утреннего художественного совета прикатило и в его глухой закоулок. Чуть позже Фаянсов зашёл в буфет и там, на бирже студийных слухов, услышал о том, как принимали новый карасёвский спектакль, расписали и в цвете, и в лицах. По словам очевидцев, начало просмотра не предвещало военных действий, хотя в кулуарах, пока Лев Кузьмич ставил и снимал спектакль, кое-кто выражал спорное сомнение: а имеет ли кто-то право инсценировать произведение, где каждая строчка — канон? Ходили толки и о мелких стычках Льва Кузьмича с главным редактором, того что-то не устраивало в сценарии будущего спектакля. Но главный давно не ладил со Львом Кузьмичом и при каждом удобном случае норовил его куснуть из подворотни. Это знали все, и потому общее мнение было таково: в этом случае Карасёв безопасен, уж гений-то Пушкина повяжет его самодурство по рукам и ногам. Подтверждением тому служил сам сценарий, похожий на литературный монтаж. В кадр выходили актёры и читали куски из романа. Сама постановка виделась незамысловатой и даже скучной, но зато она верно следовала сюжету романа, себе режиссёр позволял только собственные скудные ремарки. И каково же поднялось смятение среди членов худсовета, когда, собравшись на прогон спектакля, называемый трактовой репетицией, они услышали вставленные в божественную поэзию Пушкина прозаические монологи, сочинённые самим Карасёвым. Онегин развязно рассуждал в гостях у Лариных о никчёмности земного бытия, намекая на существование некоего космического мира, куда, мол, все потом попадём, кто раньше, кто позже. Убив же Ленского на дуэли, Онегин нагло объявил: Владимиру на самом деле крупно повезло, и, мол, он, Евгений, завидует его гёттингенской душе, она обрела истинное счастье. «В этот момент Владимир мило беседует с Овидием и Данте. Вы не плакать должны, а радоваться! Радуйтесь за него, Ольга!» — восклицал Онегин перед безутешной Ольгой. Апофеозом спектакля стало объяснение Онегина с Татьяной-генеральшей, герой предсказал появление таких мыслителей, как Фёдоров, Циолковский и Вернадский. Вернувшись после бала в свою холостяцкую квартиру, Онегин привязал к венецианской люстре своё шёлковое парижское кашне, накинул на шею петлю и со светлой улыбкой покинул этот скучный мир, на встречу с приятелем Ленским. Говорили, будто у некоторых членов совета при виде этого вопиющего безобразия случились припадки истерики. Но, как впоследствии выяснилось, это были всего лишь цветочки. Ягодки последовали затем. На место происшествия, то есть к телу самоубийцы, прибыл участковый, милицейский капитан по фамилии Рындин. И в дальнейшем учинил допрос подозреваемой — генеральши Татьяны Греминой. Эта фамилия была позаимствована из оперы Чайковского.