Больше чем любовь
Шрифт:
Вскоре после того, как я попала в монастырский пансион, меня вызвала мать-настоятельница, для того чтобы обсудить, чему бы я хотела учиться.
Настоятельница осталась в моей памяти до щепетильности совестливой, трудолюбивой женщиной. Она никогда не принуждала ни монахинь, ни детей к таким жертвам, к каким сама не была готова. Она соблюдала посты и выполняла ежедневную работу так же настойчиво, как требовала того и от своих подчиненных и учениц. Она не знала покоя и отдыха, не имела никаких привилегий, чувствуя свою огромную ответственность. И за это я очень ее уважала. Однако она не была способна понять детскую душу, души девочек, которые в дальнейшем должны были покинуть монастырь и найти свое место в светском мире. Она была не в состоянии подготовить нас к реальной
Очевидно, она не понимала, да и все монахини тоже, как опасна была наша жизнь в изоляции, а также и того, что отсутствие какой-либо информации о том, что естественно интересует подростков, вызывало у нас нездоровое любопытство.
Преподобная мать приходила в ярость из-за самых невинных проступков. Помню, один раз шестнадцатилетнюю девочку повели к зубному врачу. Пока она ждала своей очереди, ей удалось вырвать из какого-то журнала портрет Айвара Новелло, исполняющего последнее свое музыкальное шоу. Репродукция знаменитого красавца тайно перекочевала в ее карман, а после эта пансионерка украдкой показала ее старшим девочкам в монастыре. Мы немного повздыхали, тихонько повосхищались красотой Айвара Новелло и помечтали о том, как мы счастливы были бы увидеть его на сцене. А потом одна из девочек «настучала». Фото нашли и изъяли. За этим последовал грандиозный скандал. Бедную девочку, которая принесла фотографию красивого актера, чуть не исключили из приюта и еще многие недели напоминали об ее ужасном поступке.
Вот в какую атмосферу попала Розелинда Браун из сентиментального мирка своего родного дома.
Мать-настоятельница решила, что мне лучше заняться стенографией, машинописью и делопроизводством, потому что меня воспитывали «как леди», у меня были хорошие манеры, аккуратный красивый почерк и я довольно хорошо разбиралась в математике.
Таким образом, все мое свободное время было посвящено изучению книг мистера Питмена. [1] От внимательного рассматривания всяких закорючек и иероглифов у меня разболелись глаза. Печатать я училась на старой, разбитой машинке с полувысохшей лентой; и все это я делала при газовом освещении, так как в монастыре не было электричества.
1
«Питмен» – издательство, выпускающее учебную литературу.
Мне очень хотелось погулять на свежем воздухе, побегать… но я могла совершать лишь унылую прогулку по территории Уимблдонской общины. При таком нездоровом образе жизни и плохом питании я выросла всего на три сантиметра с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать лет. На долгие годы я осталась слабой, маленькой и хрупкой и страдала перенапряжением глаз, которое никто не замечал и не лечил, пока я не покинула монастырь. (Я и теперь надеваю очки, когда пишу или читаю. Когда я в очках, Ричард дразнит меня и называет «мисс Браун».)
Когда начинались каникулы, для меня они были гораздо хуже учебных семестров, потому что к обычным тяготам добавлялись еще скука и бездействие. По крайней мере, если бы занятия продолжались, у меня было бы хоть какое-то дело и не осталось бы времени на печальные размышления. А эти «перерывы между учебными семестрами», как их здесь именовали, были просто ужасны.
Некоторые ученицы уезжали с родственниками или друзьями, которые могли пригласить их к себе на каникулы. А самые несчастные оставались в монастыре Святого Вознесения. И тогда монахини старались как-то облегчить нам жизнь. По утрам мы вставали на полчаса позже, у нас было больше свободного времени. Нам выдавались дополнительные книги для чтения и разрешалось поиграть на фортепиано, стоявшем в комнате для отдыха на той половине, где жили старшие девочки. Те, кто хоть как-то умел бренчать на инструменте, развлекались сами и веселили нас.
Но большую часть дня мы, как обычно, уделяли занятиям: одни, как и я, учились печатать на машинке, другие – готовить на главной кухне, третьи стирали в прачечной.
Тем, кто никуда не уезжал, было грустно наблюдать, как немногие счастливчики собирали вещи, чтобы поехать к родственникам. Летом увозили к морю, а на Рождество – домой, где были такие вкусные вещи, как индейка и рождественский пудинг, где вывешивались чулки для рождественских подарков (как тяжело было мне вспоминать рождественские каникулы дома, с родителями и друзьями)… Я испытывала жуткую пустоту, которая была для меня страшнее всего, так как мне было нечего ждать от школьных каникул в монастыре Святого Вознесения.
Сначала я несколько раз бывала в гостях у моей подруги Маргарет и ее матери, но эти поездки были неудачными. Теперь я чувствовала себя скованной и смущенной в присутствии наших друзей Делмеров, их уютный дом, вкусная пища и свобода – все стало для меня чужим, и я стремилась как можно скорее покинуть этот дом. Но возвращение в монастырь становилось еще более невыносимым. Очевидно, и Маргарет было со мной труднее – ведь я так изменилась, стала скрытной, молчаливой, ничего не рассказывала о своей монастырской жизни. Я помню, как мне хотелось броситься к ней на шею и все ей рассказать, поплакаться и умолять ее не отсылать меня в монастырь. Но я не осмеливалась ни заплакать, ни все объяснить им, когда они провожали меня до ворот. Я помню, как миссис Делмер сказала: «Ты немного побледнела и похудела, но мне кажется, что ты уже совсем освоилась, дорогая. Правда же, тебе там не очень плохо?» И я ответила: «Конечно, мне совсем неплохо».
И, вернувшись в монастырь, я снова лежала с открытыми глазами в нашей спальне, вспоминая их милый гостеприимный дом в Норвуде, а также счастливую Маргарет, окруженную любовью родителей…
Вскоре Делмеры покинули Лондон, отправившись в Восточную Африку, и я больше уже ни к кому не могла поехать. Но может быть, это было и к лучшему, так как мне было гораздо легче переносить непрерывную монотонность монастырской жизни, чем вкушать прелести светской жизни, а затем возвращаться в приют.
Однако вскоре у меня появилась еще одна тропинка в «большой свет».
В монастыре я подружилась с Руфью Энсон, девочкой моего возраста. Нам обеим было по шестнадцать лет. Руфь осиротела, когда ей было десять лет: ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Но ей повезло больше, чем мне, потому что у нее были еще дядя и тетя, которые платили за ее учебу в монастыре. Она не могла воспитываться в их доме, потому что у них и без того была очень большая семья – пять девочек и два мальчика – и жили они в маленьком, тесном домике в Стритеме.
Руфь была гораздо образованнее, чем многие другие девочки из небогатых семей; она обладала чувством юмора и завидным жизнелюбием. И мне нравилось это в ней, потому что сама я не могла быть такой жизнерадостной, не могла, как она, легко и небрежно воспринимать окружающий мир. Она всегда говорила мне, что надо «принимать жизнь такой, как она есть» и не «углубляться в мучительные размышления». Я думаю, лишь Руфь понимала, как я мучилась, какие душевные переживания беспокоили меня.
Руфь собиралась стать портнихой, и она прекрасно шила. Ее тетя, Лили Энсон, когда-то занималась шитьем и обещала подыскать ей хорошее место ученицы в какой-нибудь большой фирме, когда девочке исполнится семнадцать лет. К тому времени оба старших сына миссис Энсон должны были уехать в Канаду, и Руфь смогла бы жить у них дома. Я очень радовалась за нее! Как прекрасно иметь родной дом, и неважно, красивый он или нет. У меня не было дома, и, даже когда через год я стала работать секретарем, мне пришлось снимать комнату в чужом доме. Обычно монахини подыскивали комнаты для таких девочек, как я. При этом хозяйка дома всегда была набожной католичкой и присматривала за нами.