Большое кино
Шрифт:
Не вполне сознавая, что делает, Либерти надела халат на голое тело и тут же потонула в нем. Хозяйка халата, похоже, была гигантом. Рослая красавица, первая любовь конгрессмена Пирса.
От халата исходил приятный запах, который Либерти не могла узнать, как ни принюхивалась. Видимо, то были не духи с магазинной полки, а смесь, изготовленная на заказ. Вся ее одежда тоже, наверное, шилась на заказ, у лучших модельеров. Либерти опустила руку в карман халата в поисках вещественных доказательств своей догадки. Спички! Она покрутила коробок и прочла надпись: «Ресторан „Левый берег“„. Либерти
Она поспешно сбросила халат и включила душ.
Итак, с самого начала Либерти ожидала скорого конца своей связи с Эбеном. Она ни разу не обмолвилась о белом халатике, но все время ждала, что его рослая самоуверенная владелица вот-вот взойдет по мраморным ступенькам дома 211 по Франклин-стрит и предъявит права на его хозяина. Подобно тому как смертник наслаждается в камере последним завтраком или сигаретой, Либерти упивалась каждым свиданием с Эбеном, подозревая, что оно окажется последним.
Пирс приглашал ее к себе в Вашингтон по выходным, а иногда прилетал к ней в середине недели, потому что, как он сам не раз ей признавался, не мог без нее жить. Он следил, чтобы ее имя не появилось в прессе, хотя в разделе сплетен то и дело упоминали его «маленькую студенточку» и «загадочное увлечение». Когда Пирсу приписывали шашни с другими женщинами, он утверждал, что это козни его агентов по связям с общественностью, уводящих ищеек подальше от нее. Ей очень хотелось в это верить.
Через три года после их первой встречи, за месяц до ее выпуска из колледжа, Эбен позвонил и сообщил потрясшую ее новость.
— Не верю, что ты мне это говоришь!
— Этого требует политическая необходимость. Либерти, — уверял он. — Я решил, что ты узнаешь об этом первой, прежде чем все разнюхают газеты.
Либерти тупо смотрела в угол коридора общежития.
— Пойми, это дочь губернатора Ратерфорда. Мы вместе выросли, вместе играли в теннис…
— Детская любовь! Значит, ты женишься на той, кого любишь с детства, а я все это время была для тебя просто потаскушкой…
Слезы жгли ей глаза, скатывались по щекам, так что промок ворот блузки. Ей было трудно говорить.
— Я люблю тебя, Либерти, и ты мне очень нужна.
— Потаскушка-сирота. Здорово звучит!
— Перестань! Моя настоящая любовь — это ты.
— Конечно, поэтому ты женишься на другой. Любишь меня, а на нее у тебя политические виды.
— С моей стороны было бы глупо сваливать все на одну политику, но мы все равно сможем… — Он замялся.
— Сможем — что?
— Послушай, Либерти, нам совершенно не обязательно менять наши отношения.
— Господи! — не выдержала Либерти. — Исчезни! Никогда больше не звони и не появляйся.
За первую неделю после этого разговора она похудела на пять фунтов и затерла до хрипа пластинку «Битлз» «Let It Be».
Во время выпускных экзаменов она перемещалась по студенческому городку с видом пациентки кардиологического отделения, недавно перенесшей операцию на открытом сердце.
Размазывая слезы, она подставляла лицо весеннему ветерку. А какой великолепной была та весна! Повсюду цвели азалии, рододендроны, фиалки. Девушки вплетали цветы себе в волосы.
Либерти носила фиалки в ушах вместо сережек и изливала горе пятидесятилетнему профессору современной литературы, последняя книга которого незадолго до того поднялась до второго места в списке бестселлеров «Нью-Йорк тайме». Но утешение, которое он дарил ей в постели, мало помогало ее горю.
Через год после разрыва Эбен позвонил Либерти во «Флэш», где она трудилась репортером-исследователем отдела кино, а вернувшись с ленча, она нашла на рабочем столе приглашение на ужин и побежала советоваться с Мадлон.
— Я не подкачаю, — заявила она, чувствуя себя на коне и считая, что у нее хватит самообладания.
— Ангел мой, чего стоит жизнь, если хотя бы изредка не рисковать? — поддержала ее Мадлон. — Кроме того, он и впрямь не мужчина, а мечта!
Либерти ушла от Мадлон воодушевленная, полная отваги, словно амплуа любовницы было чем-то вроде роли трагической принцессы из сказки. Позвонив Пирсу, она приняла приглашение, после чего пошла в универмаг «Бенделз» и истратила недельный заработок на роскошное черное платье.
Полтора года он встречал ее по пятницам в Вашингтоне, а воскресными вечерами отсылал обратно в Нью-Йорк. В аэропорту имени Даллеса она садилась в красный «мустанг», поджидавший ее там всю неделю. Его особняк в Джорджтауне стал теперь недоступен, поэтому она ехала двенадцать миль вдоль Потомака, до маленького коттеджа в колониальном стиле — кусочка семейного достояния Пирсов.
Она твердо придерживалась строжайших инструкций: убирала волосы под шляпку и никогда не опускала верх машины.
Шляпки, под которыми она пряталась, превратились в повод для шуток. Либерти отказалась от химических выпрямителей волос, и теперь ее рыжая копна пламенела, как знамя.
«Мой красный флажок», — ласково говорил он, когда она снимала шляпку, восторженно следя, как волосы, подобно языкам пламени, спускались по ее телу. Она называла этот его взгляд «взглядом пиромана». В белом коттедже, увитом розами, с низкими потолками и шатким полом она чувствовала себя как дома.
Днем Эбен был с Корнелией или в офисе, поэтому Либерти даже в выходные сидела в коттедже одна, дожидаясь, когда он к ней вырвется. Целыми днями она готовилась к его приезду: по утрам посещала местные магазины, где ее знали по имени, потом чистила на крылечке картошку и лущила бобы, любуясь изгибом реки, сверкающей среди стволов старых каштанов. В хорошую погоду она часто раздевалась и загорала нагишом, слушая жужжание пчел в яблонях и мечтая о его объятиях.
Иногда Либерти заваривала чай на двоих. Если Пирс не приезжал вовремя, она пила чай в одиночестве, прислушиваясь к тиканью часов и гадая, где он, чем занят, когда на гравийной дорожке раздастся, наконец, шуршание шин его машины. В эти нескончаемые часы знакомый коттедж казался ей тесным и враждебным. Она сидела в кресле-качалке, ленясь встать и зажечь свет, иногда даже не раскачиваясь. Наступал вечер, а ужин так и оставался нетронутым. В десять вечера Либерти шла с кастрюльками к реке и вываливала еду в воду.