Большой Жанно. Повесть об Иване Пущине
Шрифт:
План родился после присяги Константину, когда я, не откладывая, написал в Михайловское, что еду в Питер и жду Пушкина там, у Синего моста, на квартире Рылеева. Намекал, что в столичной суете и большой неразберихе — все сойдет; что пока один царь умер, другой не прибыл — в эту пору хозяином Петербурга является граф Милорадович, с которым в крайнем случае можно будет и сговориться…
Вот в таком смысле я писал Пушкину, уж не помню точно — 30 ноября или 1 декабря 1825 года, и, стало быть, через неделю Пушкин мог мое послание получить и пуститься в дорогу.
Яковлев припомнил
Мясоедов вдруг метко заметил: Пушкин небось с самого начала не хотел ехать и обрадовался случаю!
На что я сказал: история хороша, особливо если зайцы, попы встречались наяву, а не в поэтическом воображении нашего Александра Сергеевича…
Еще немного я порасспросил наших об этом случае, для меня необыкновенно занимательном, — но более ничего путного не узнал. Так мне и остались неясными по меньшей мере четыре пункта:
1. Дошло ли все-таки мое письмо к Пушкину в декабре 25-го или — слух?
2. Если дошло, как Пушкин отнесся?
3. В самом деле, отчего выехал, отчего вернулся?
4. Кто бы мог еще хоть самую малость мне о сем предмете рассказать?
Меж тем всезнающий Корф, хитро приглядываясь ко мне, — вдруг: «А знаешь ли, Жанно, что отвечал Пушкин государю на вопрос: «Куда бы ты пошел 14-го декабря, если б находился в Петербурге?»
— Ну кто ж не знает! Слава богу, эта история разошлась и к нам в Сибирь попала: «Я был бы на Сенатской. Там были мои друзья». И это правда, ибо в рассказе представлена обычная откровенная смелость Пушкина — как в Лицее, когда он воспитателям попадался, или перед графом Милорадовичем, наконец, перед государем…
Корф: А не задумывался ли ты, Жанно, о глубоком смысле этого ответа? Он, конечно, смел — но ведь А. С. апеллирует к чести; после первой фразы «Я был бы на Сенатской площади» — какой грамматический знак поставишь?
— Да какой угодно, это сейчас стали строго глядеть за препинаниями, а мы, помню, как хочется, так и пишем. Можно и точку, и запятую поставить!
Корф: Нет, Ваня, дурной ты канцелярист. Между фразами «Я был бы на Сенатской» и «Там были мои друзья» надлежит выставить двоеточие! Весьма примечательное двоеточие, ибо Пушкин несомненно первой фразой говорит — куда бы он пошел, а второй фразой — почему? Он мог бы сказать: «Я пошел на площадь: надо было переменить правительство, ввести республику» — или что-нибудь в таком же роде. Но у Пушкина после двоеточия следует: «Там были мои друзья» — то есть дело чести, неудобно дома остаться, если Пущин и Кюхля уже на площади… Выходит, что Александр смело отвечал, но не дерзко. В сущности, ведь сей ответ содержит уж и оправдание — апелляцию к чести, некоторое извинение даже. И государь понял: «Ну ладно, если друзья, то понимаю-прощаю; иди и не шали больше!»
Умен Дьячок Мордан, что и говорить; потаенный же смысл его рассуждения мне сразу виден — дескать, «не ваш человек Александр Пушкин (чего я, кстати, и не утверждал) — и по форме признания его государю не можете вы зачислить его в свои, хотя чуть не загубили, вызывая на площадь».
В речах моего барона послышался мне и некоторый знакомый мотив; ей-ей, показалось (чуть позже объясню!); и я привычно мигнул Модиньке, а он — мне, однако объясняться не стал — потом!
Промолчал Корф, но Горчаков спросил: «Жанно, на допросах ты ничего о том своем письме не говорил?»
Я вскинулся, потому что как ни далеко мы разошлись с моим министром, но он меня знал — хорошо знал, и спроста так заговорить не мог, а углубляться в подробности, видно, не хотел.
— Нет, на допросах я не говорил, что Пушкина звал в Петербург. А что?
— Да ничего, были слухи… — неопределенно промямлил Горчаков.
Яковлев разбил напряженность самым последним анекдотом: один из сотрудников Горчакова женился на купчихе, и князь, встретившись с ним, воскликнул: «Отныне вы теряетесь для меня в толпе!» А тот: «В толпе почитателей Вашего сиятельства».
— Ну, бог с вами, — смягчился Горчаков, — приходите обедать!»
Все смеялись, министр первый.
И все же я не забыл вопросец, брошенный невзначай первым дипломатом империи…
«В России все тайна — ничего не секрет». Как часто я слышал эти слова за последнее время. Корф, Горчаков что-то знали о моем письме, — но от кого же?
Либо от меня, либо — от Пушкина. Либо — от каких-то третьих.
Однако, тут как раз наш бал окончился. Все пожелали друг другу «счастливых много лет», обнялись, Корф по соседству взялся подвезти меня домой, и я медленно выходил, твердо зная, милый мой Евгений, что сижу на лицейском вечере в последний раз.
Но в дверях все-таки обещаю моим, что постараюсь всех пережить, если они поклянутся мне в том же самом…
21 октября
Корф довез меня — и зашел, да еще простился шуткою, как он считал — вполне свежею: «Ты, Жанно, воистину никогда не состаришься. Всегда у тебя, старый карбонарий, на календаре 14 декабря, и еще даже 15-е не наступило!»
Я слыхал это mot Петра Андреевича Вяземского и хотел было щелкнуть статс-секретаря, но у себя в дому не стал. Не возобновили за поздним часом и разговора о моих допросах, пушкинском письме etc. Но все равно не отстану от их баронства, тем более что обещает на днях свести меня с Ланскими (как помнишь, это было тебе обещано при нашем последнем свидании).
И. И. никогда не говорил со мною о Наталье Николаевне Гончаровой-Пушкиной-Ланской и ее супруге. И никогда не говорил о стремлении своем — с ними повидаться. Я угадываю тут любимое путинское подмигивание — дескать, хотя и не обещал, а ты ведь, брат, очень желаешь кое о чем расспросить вдову Пушкина!
К тому же неловко мне трясти Модеста Андреича, ибо попалась мне (ну, разумеется, лицейским путем) прелюбопытная выписка из корфова дневника.