Борис Слуцкий: воспоминания современников
Шрифт:
Примерно это я тогда ему и сказал. (Не уверен, что был прав, но — рассказываю, как было.)
Борис промолчал.
Но пока все шло более или менее гладко.
Неприятности начались, когда он прочел стихотворение, начинавшееся словами: «В то утро в мавзолее был похоронен Сталин».
А кончалось оно так:
На брошенный, оставленный Москва похожа дом. Как будем жить без Сталина? Я посмотрел кругом: Москва была не грустная, Москва была пустая. Нельзя грустить без устали. ВсеОтдав должное смелости его главной мысли (заключавшейся в том, что сталинский социализм — бесчеловечен, поселить в нем людей нам только предстоит), я сказал, что в основе своей стихотворение все-таки фальшиво. Что я, как Станиславский, не верю ему, что он действительно в тот день думал и чувствовал все, о чем тут рассказывает. И вообще, полно врать, никакой социализм у нас не выстроен…
Он опять промолчал, и все опять шло довольно гладко, пока он не прочел такое — тоже только что тогда написанное — стихотворение:
Толпа на Театральной площади. Вокруг столичный люд шумит. Над ней четыре мощных лошади, Пред ней экскурсовод стоит. … … … … … … … … … … … … Я вижу пиджаки стандартные — Фасон двуборт и одноборт, Косоворотки аккуратные, Косынки тоже первый сорт. И старые и малолетние Глядят на бронзу и гранит, — То с горделивым удивлением Россия на себя глядит. Она копила, экономила, Она вприглядку чай пила, Чтоб выросли заводы новые, Громады стали и стекла. … … … … … … … … … … … … Задрав башку и тщетно силясь Запомнить каждый новый вид, Стоит хозяин и кормилец, На дело рук своих глядит.Тут я снова ввязался в спор. Хотя на самом деле никакого спора не было. Говорил один я, Борис молчал.
— Вы только подумайте, что вы написали! — горячился я. — Вот эти плохо одетые, замордованные, затраханные чудовищным нашим государством-Левиафаном люди, — это они-то хозяева? А те, что разъезжают в казенных автомобилях, жируют в своих государственных кабинетах, — они, значит, слуги народа? Да? Вы это хотели сказать?
Когда я исчерпал все свои доводы и напоследок обвинил его в том, что он повторяет зады самой подлой официальной пропагандистской лжи, он произнес в ответ одну только фразу:
— Ладно. Поглядим.
Тем самым он довольно ясно дал мне понять, что еще не вечер. Придет время, и истинный хозяин еще скажет свое слово.
Намек я понял. И хоть остался при своем, поверил, что он, во всяком случае, не врет, на самом деле верит, что сказанное им в этом стихотворении — правда.
Но главный скандал разразился после того как он прочел мне — тоже только что написанное — стихотворение про Зою. Про то, как она крикнула с эшафота:
«Сталин придет!».
Завершали стихотворение такие строки:
О Сталине я в жизни думал разное, Еще не скоро подобью итог…И далее следовало мутноватое рассуждение насчет того, что, как бы там ни было, а это тоже было, и эту страницу тоже, мол, не вычеркнуть из истории и из нашей жизни.
— Как вы могли! — опять кипятился я. — Да как у вас рука поднялась! Как язык повернулся!
— А вы что же, не верите, что так было? — кажется, с искренним интересом поинтересовался он. (Мне показалось, что он и сам не слишком в это верит.)
— Да хоть бы и было! — ответил я. — Если даже и было, ведь это же ужасно, что чистая, самоотверженная девочка умерла с именем палача и убийцы на устах!
Когда я откричался, он — довольно спокойно — разъяснил:
— У меня около сотни стихов о Сталине. Пусть среди них будет и такое…
Но самый большой скандал разразился по поводу таких его строк:
«Художники рисуют Ленина, // Как раньше рисовали Сталина, // А Сталина теперь не велено: // На Сталина все беды свалены.
Их столько, бед, такое множество! // Такого качества, количества! // Он был не злобное ничтожество, // Скорей — жестокое величество».
Сейчас, когда я отыскал в его трехтомнике это стихотворение, запомнившееся мне только первым четверостишием, да последними двумя строчками: «Уволенная и отставленная, // Лежит в подвале слава Сталина», меня особенно покоробило в нем слово «величество». Не само слово даже, а интонация, с какой оно произнесено: что бы, мол, вы там ни говорили…
Но тогда возмутило меня там совсем другое.
— Ах, вот как! — иронизировал я. — Свалены, значит? А сам он, бедный, выходит, ни в чем не виноват?
В этом слове («свалены», как это мне запомнилось, или «взвалены», как это теперь напечатано) мне тогда померещилось стремление Бориса выгородить Сталина, защитить его от «несправедливых» нападок.
Хотя тут, вероятно, скорее был прав он, а не я. В основе чувства, вызвавшего к жизни эти стихи, лежало более глубокое, чем мое, осознание той простой истины, что главной причиной наших бед был не Сталин, а порожденная не им (во всяком случае, не только им) система.
И еще один — тоже тогдашний — наш разговор на эту же тему. Речь зашла о молодых тогда Евтушенко и Вознесенском. Я нападал на них, Боря их защищал. Как и всегда в этих наших разговорах, каждый остался при своем. Но в заключение Борис довольно жестко подвел итог:
— Все дело в том, что вам не нравится двадцатый век. Вам не нравятся его вожди, вам не нравятся его поэты…
Я сказал, что с поэтами дело обстоит сложнее, но вожди действительно не нравятся.
Ему они, конечно, тогда тоже уже не нравились. И я это прекрасно понимал: ведь только что им были прочитаны «Бог» и «Хозяин». Но распаленный его невозмутимостью, в запальчивости я стал кидаться уже и на «Хозяина», и на «Бога». Сказал, что, в отличие от него, своим хозяином Сталина никогда не считал, портретов его нигде не вешал, да и как бога тоже его никогда не воспринимал.