Бостонцы
Шрифт:
– Он говорит, что ещё три месяца назад ему бы стало стыдно. Именно поэтому в Нью-Йорке он не стал противиться моему отъезду. Но потом пришли перемены; его настроение полностью переменилось в течение какой-то недели, и всё из-за письма редактора. Это было удивительно лестное письмо. Он говорит, что теперь верит в своё будущее. Теперь он уверен, что его ждёт признание, слава и достижения, не великие, возможно, но позволяющие сделать жизнь сносной. Он не считает жизнь приятной. Такова, по его мнению, природа вещей. Но один из лучших поступков, которые может совершить мужчина в жизни, – это позаботиться о женщине, которая нравится ему и которая будет рядом с ним.
– Разве он не мог выбрать кого-нибудь другого из миллионов представительниц женского пола? – застонала Олив. – Почему ему надобно добиваться именно тебя, когда всё, что он о тебе знает, против этого?
– Я задала ему этот вопрос, но он ответил только, что в таких делах не может быть разумных объяснений. Он полюбил меня в тот первый вечер у мисс Бёрдси. Что ж, теперь ты видишь, что у твоего мистического предчувствия были основания. Кажется, я понравилась ему больше, чем кто-либо до сих пор.
Олив бросилась на диван, зарылась лицом в подушки, отчаянно расшвыряв их, и застонала. Он не любил Верену, никогда не любил, это ненависть к их общему делу заставила его притворяться. Он хотел причинить ей боль, и сделал это наиболее ужасным способом. Он не любил её, он ненавидел её, он хотел унизить её, сломить – и, если бы она послушала его, то непременно бы в этом убедилась. Это случилось, потому что он познал волшебную силу её голоса и с самого первого момента хотел уничтожить этот дар. Не нежность двигала им – а дьявольская злоба; нежность не способна требовать таких жертв, какие не постеснялся потребовать он – совершить вероломство, богохульство, отказавшись от работы, от устремлений, к которым было расположено её сердце, обмануть её юные годы, её святые и чистые намерения. Олив не стала говорить о себе, не
Трудно представить ситуацию более странную, чем та, в которой оказалась эта выдающаяся молодая женщина. Всё настолько сильно зависело от Верены, что я уже отчаялся описать читателю происходящее в красках реальности. Чтобы понять это, следует принимать во внимание её особую естественную, врождённую честность, её привычку обсуждать вопросы, чувства и мораль, образование, полученное в атмосфере лекционных залов и «сеансов», её фамильярность, вооружённую целой энциклопедией эмоций, загадки её духовной жизни. Она научилась дышать и двигаться в разреженном воздухе, и она бы выучила китайский язык, если бы успех её жизни зависел от этого. Но ни та грубая культура, в которой она воспитывалась, ни даже самые восхитительные трюки, которые ей доводилось видеть, не стали частью её естества, её внутренних привычек. Если что-то и являлось частью её натуры, то это выдающаяся искренность, с которой она могла пожертвовать собой, пойти на всё, чтобы удовлетворить человека, который нуждался в ней. Олив, как мы знаем, уже сделала вывод, что не было человека, менее одержимого собственной гордостью, и хотя Верена именно её указывала как причину, по которой они оставались в Мармионе, стоило признать, что она не слишком стремилась к согласию с самой собой. Олив вложила всю себя в развитие таланта Верены. Но я боюсь даже предположить, как в своих уединённых размышлениях она могла бы оценить последствия взращённого ею же самой красноречия. Считала ли она, что теперь Верена пытается переиграть её, орудуя её же словами? Лицезрела ли она роковой эффект стремления на всё отыскать ответ? Состояние Олив в эти ужасные недели вполне можно понять, ведь для неё всё происходящее было настоящим несчастьем. Она не ела и не спала, она едва могла говорить, чтобы не расплакаться, она чувствовала, что совсем сбита с толку. Она помнила то великодушие, с которым отказалась позапрошлой зимой принять клятву вечного девичества. Она отвергла это испытание, потому что посчитала его слишком жестоким. А ведь эту клятву в один прекрасный час пожелала дать сама Верена. Она раскаивалась в этом с чувством горечи и гнева. Она спрашивала себя в отчаянии: прими она тогда эту клятву, осмелилась бы она после того, что произошло, напомнить об этом? Если бы она имела власть сказать: «Я не отпущу тебя – у меня есть твоё клятвенное слово!» – Верена бы осталась с ней и не посмела ослушаться. Но магии в её душе уже не оставалось, сладость их дружбы, как и вера в эффективность их деятельности, покинули её. Она снова и снова повторяла, что Верена разительно изменилась с тех пор как после утра, проведённого с мистером Рэнсомом в Нью-Йорке, вернулась к ней и умоляла поскорее покинуть город. Она была уязвлена и возмущена, но какое-то время не происходило ничего, если не считать обмена письмами, о котором она знала, и который заставил её с непростительной терпимостью подчиниться. Верена без зазрения совести позволила этому случиться. Она снова и снова подтверждала это и, так же яростно, как и в первый раз, настаивала на том, что это непременно должно было произойти, что это пробудило её. Она была уверена, что он нравится ей, что это правильно, что это единственный путь. Только так можно было найти то, что она называла истинным решением, имея в виду успокоение. Верена никогда не упускала возможности заявить о том, что больше всего на свете она желает доказать то, что с самого начала представляла себе Олив: что женщина способна жить во имя великой, живой, искупающей идеи, без поддержки мужчины. До конца жизни выступать против косных предрассудков, от которых происходят все беды, будто самопровозглашённое верховенство мужчин в обществе и в семье, было необходимостью,– вот что как никогда вдохновляло её в условиях того кризиса, в котором они оказались.
Единственным утешением Олив в этот период несчастья стало то, что хуже быть уже не могло. Она поняла это, когда Верена поведала ей об отвратительном эпизоде в Кембридже, который так долго скрывала. Это казалось ей самым ужасным, потому что грянуло как гром среди ясного неба, пришло оттуда, где, как ей казалось, нельзя было обнаружить никаких признаков болезни. Именно этот эпизод, по мнению Олив, позволил всему произошедшему случиться – именно он дал Рэнсому непреодолимую власть над ней. Если бы Верена открылась вовремя, Олив ни за что не позволила бы ей отправиться в Нью-Йорк. Девушку оправдывало лишь то, что она не думала, что окажется настолько сговорчивой.
Бывали дни в августе, долгие, красивые и пугающие, когда она чувствовала, что ход лета замедляется, и шелест изобилующих листвой деревьев в косых лучах золота, который должен был вызывать восхищение, казался, напротив, голосом надвигающейся осени, а вместе с ней и грядущих опасностей жизни. В такие зловещие, невыносимые часы она садилась под нежно трепетавшими листьями виноградной лозы с мисс Бёрдси и пыталась читать что-нибудь вслух. Но звук её дрожащего голоса заставлял её снова возвращаться к тому ужасному дню в Кембридже, даже несмотря на то, что в этот самый момент Верена гуляла с мистером Рэнсомом – такие прогулки устраивались в надежде на то, что удовольствие от общения друг с другом скоро станет пресным для них обоих. Устраивались – не совсем верное слово, чтобы описать компромисс, достигнутый обменом слёзными мольбами и нежными объятиями, после того как Рэнсом ясно дал понять Верене, что он собирается остаться на месяц, а она пообещала ему, что не будет увиливать, не убежит (что, как он предупредил её, не принесёт никакой выгоды), но даст ему шанс и будет выслушивать его несколько минут в день. Он настоял на том, чтобы эти несколько минут превратились в час. Обычно они шли вдоль воды к скалистому, покрытому кустарником берегу, что занимало у них всё отведённое на беседу время. В этих местах повсюду чувствовалась мягкая, благоухающая и бесхитростная дремота. Сладость белых песков, тихие воды, низкие уступы, где, среди барбариса и приливных волн, мерцающих в лучах заката, прятались тропы – казалось, дух угасающего дня витал в воздухе. Случались и лесные прогулки: иногда они шли по заросшим кустами взгорьям, где среди изящных групп случайно оказавшихся здесь деревьев, среди изумрудных трав и благоухающих уголков, они будто оказывались в Аркадии. В таких живописных местах Верена слушала своего спутника, сжимая часы в руке, и искренне удивлялась, как он может добиваться девушки, которая поставила их встречи в такие мерзкие условия. Он, безусловно, понимал, что больше не может сталкиваться с мисс Ченселлор, и после неприятного утреннего инцидента, описанного выше, в течение трёх недель его нахождения в Мармионе не позволял себе приходить в их дом, из задних окон которого открывался вид на заброшенную верфь. Олив, как и ожидалось, согласилась держаться как леди и не стала чинить препятствий. Отношения между ними были окончательно испорчены. Это была война на уничтожение. Итак, Верена встречалась с молодым человеком, так, будто была его девушкой, а он – её ухажёром. Они встречались позади дома, неподалёку от деревни.
Глава 38
Олив думала, что познала худшее. В действительности это было не так, поскольку Верена, хотя и была очень искренней, всё же решила не открываться ей полностью. Перемена в её отношении к нерушимой привязанности Бэзила Рэнсома, начавшаяся ещё в Нью-Йорке, произошла из-за того, что его слова о её истинном призвании, не имеющем ничего общего с теми пустыми и лживыми идеалами, которые её семья и Олив Ченселлор навязали ей – самые важные его слова, запали в её душу и дали ростки. В конце концов, она поверила ему, и именно это изменило её. Он разжёг в ней пламя, и в этом огне она увидела совершенно новую себя и, странно говорить, но это новая «она» понравилась ей гораздо больше, чем та, что прозябала в чарующем сиянии лекционных ламп. Она не могла поделиться этим с Олив, потому что это потрясло бы всё до самого основания. И чудовищное, но при этом восхитительное откровение наполняло её страхом неизбежных последствий. Ей предстояло сжечь всё, что она так любила. И в то же время она должна была любить всё, что сожгла. Самым удивительным было то, что она не стыдилась того предательства, мысль о котором к тому времени прочно засела у неё в голове. Было очевидно, что правда теперь на другой стороне. Что сияющий образ истины начал смотреть на неё выразительными глазами Бэзила Рэнсома. Она любила, любила – и ощущала это всем своим существом. Она не могла бы довольствоваться жизнью человека, способного лишь на ничтожную долю этого чувства, чего требовала вся её священная война, обет, который она дала Олив. Она, без сомнения, была рождена, чтобы познать высшую степень этого чувства. В ней всегда жила страсть, с самого начала: просто объект её теперь переменился. Она была убеждена, что огонь её души достаточно силён, чтобы часть его была отдана дружбе с удивительным человеком, а другая – страстно переживала любые страдания женщин. Верена пристально вглядывалась в ту бесцветную пыль, в которую за три коротких месяца после инцидента в Нью-Йорке обратилась вера, которую она считала нерушимой. Она воспринимала это крушение как чудо. Казалось, Бэзил Рэнсом был послан, чтобы пробудить эти магические силы, – хотя совсем недавно Верена пребывала в радостной уверенности, что волшебная палочка находится в её руках.
Когда около пяти часов вечеров она наблюдала его, уже ожидающего на повороте дороги, то чувствовала, что эта высокая, застывшая в ожидании фигура, за которой простиралась низкая линия горизонта, очень точно олицетворяла тот неприступный форпост, который он занял в её мыслях. Что он был самым ярким, самым сильным и несравненным человеком в мире. Дорога позади него кружила и петляла милю-две и после долгих беспорядочных поворотов сходилась в одну точку и терялась в широко раскинувшемся пространстве, где лишь жужжащая пчела в самые жаркие часы продолжала свой беспорядочный полёт. Если бы она не застала его на посту, ей бы пришлось остановиться и в изнеможении опереться на что-нибудь. Всё её существо пришло бы в невыносимый трепет, ещё более мучительный, чем та дрожь возбуждения, которая просыпалась в ней при виде него. Кто же он? Кто же он? – спрашивала она себя. Что он мог ей предложить, кроме возможности отвергнуть всё то, что ей было дано, даже без компенсации в виде богатства и успеха? Он не внушал ей иллюзий о её будущей жизни в качестве его жены, он не пытался приукрасить её обещанием лёгкой жизни. Он дал ей понять, что она будет бедна, оторвана от общества, она будет сподвижником его сурового стоицизма. Когда он говорил о таких вещах и смотрел на неё, она не могла скрыть слёз. Она чувствовала, что вложить себя в его жизнь, такую бедную и бессодержательную – вот условие её счастья, однако препятствия были ужасными и жестокими. Не стоит всё же думать, что та революция, которая произошла в её душе, не была мучительна. Она страдала меньше Олив только потому, что была меньше к этому склонна. Но с течением времени она чувствовала, что её переживания тают. Обладая светлым и добрым нравом, почтительной чуткостью, гениальным и весьма причудливым складом ума, а кроме того – стремлением угождать другим, которое теперь было вытеснено желанием угодить себе самой, бедная Верена прожила эти дни в болезненном моральном напряжении, которое она не афишировала, лишь потому, что не имела никакого права выглядеть отчаявшейся. Огромная жалость к Олив жила в её сердце, и она спрашивала себя, как далеко должна она зайти в своём самопожертвовании. Ничто уже не могло усугубить причинённый вред – она обманула её во всём, в чём могла. Ещё три месяца назад она в который раз дала слово, вложив в него всю имеющуюся у неё энергию и энтузиазм. Временами Верене казалось, что она не должна продолжать всё это, но потом она напоминала себе, что любит так сильно, как только может любить женщина, и вряд ли что-то способно изменить это. Она чувствовала, что власть Олив тяготит её. Она говорила себе, что не сможет решиться на это, что нет особой разницы, когда всё закончить, что финальная сцена в любом случае станет невыносимым ударом, что у неё нет права уничтожать будущее этого хрупкого создания. Она явственно представляла себе эти ужасные годы и знала, что Олив никогда не сможет преодолеть боль разочарования. Это ранит её в самое её слабое и чувствительное место. Она будет невыносимо одинока и навсегда унижена. Дружба их была весьма специфичным явлением: что-то в ней делало её самой совершенной из всех возможных между двумя женщинами. Не было нужды повторять себе, что дружба эта началась усилиями Олив, и что Верена всего лишь отвечала на её очаровательную вежливость, которая со временем переросла в сильную симпатию. Она как бы одалживала себя, и при этом отдавалась делу целиком, и именно она должна была решить, стоит ли это продолжать. По истечении трёх недель она поняла, что её сражение завершено – она не получила ничего, кроме огромной симпатии к взглядам Бэзила Рэнсома и предчувствия вечного несчастья. Он хотел, чтобы она узнала его, и теперь она знала его достаточно. Она знала и обожала его, но это ничего не меняло. Бросить его или бросить Олив – перед Вереной стоял поистине бесчеловечный выбор.
Если Бэзил Рэнсом получил преимущество после того дня в Нью-Йорке, нетрудно догадаться, что он преуспел в том, чтобы воспользоваться этим в полной мере. Пролив новый свет на мировоззрение Верены, и сделав мысль о счастье с мужчиной более приемлемой, чем мысль о политической карьере, он сумел осветить эту цель ещё ярче и превратить все прежние идеалы в пыль. Однако он пребывал в очень странном положении, держа осаду со связанными руками. Учитывая то, что ему приходилось видеться с ней лишь в течение часа, он рассудил, что должен сосредоточиться на самом главном. А самым главным было дать ей понять, как сильно он любит её, и давить, давить, давить на неё всё время. Блуждания вокруг дома мисс Ченселлор без права проникнуть внутрь составляли режим его существования, и ему было очень жаль, что он больше не видел мисс Бёрдси. Кроме того, зачастую он не знал, чем занять себя по утрам и вечерам. К счастью, он привёз с собой некоторое количество периодики – старых номеров журналов, найденных в киосках Нью-Йорка, и в те минуты, когда большее было ему недоступно, вполне мог довольствоваться этим. По утрам иногда он встречал доктора Пренс, и вдвоём они совершали прогулки к воде. Она была заядлым рыбаком и любила лодочные прогулки. Часто они шли к заливу вместе, ставили свои удочки и обсуждали всякую всячину. Она встречалась с ним, как и Верена, «на природе», но с совершенно другим настроем. Он был весьма удивлён её отношением: казалось, ничто в мире не может заставить её принять чью-либо сторону. Она никогда не смущалась, ничему не удивлялась и имела привычку принимать всё необычное как нечто само собой разумеющееся. Кроме того, она ничем не выдавала своего отношения к той странной ситуации, в которой оказался Рэнсом. Ни намёком не указала на то, что заметила исступленное состояние мисс Ченселлор, или его ежедневные прогулки с Вереной. Она вела себя так, будто для Рэнсома нет разницы – сидеть на заборе в миле от дома или расслабляться в одном из красных кресел-качалок, украшавших заднюю веранду мисс Ченселлор. Единственное, что молодому человеку не нравилось в докторе Пренс (он сам удивлялся, как это просочилось сквозь стену её замкнутости) – так это то, что она считала Верену довольно легкомысленной особой. Она придерживалась иронических взглядов в отношении любых ухаживаний – по её мнению, не было ничего удивительного в том, что большинство женщин столь непостоянны и глупы, если, несмотря на любые свои причуды, могут надеяться заполучить мужчину, готового ради них к беспрестанному сидению на заборах. Доктор Пренс рассказала, что мисс Бёрдси ничего не заметила: на несколько дней она погрузилась в своего рода оцепенение. Она даже не знала, был ли мистер Рэнсом где-то поблизости или нет. Скорее всего, она подумала, будто он приехал на денёк и растворился. Возможно, она даже думала, что такое путешествие было предпринято только ради того чтобы зарядиться силой мисс Таррант. Иногда сидя в лодке в ожидании клёва, и посматривая на него в тишине, доктор Пренс проявляла дьявольскую проницательность. Когда Рэнсом не увязывался за ней, он блуждал по пастушьим угодьям, которые раскинулись над самым побережьем. В его кармане всегда была книга, и он лежал под перешёптывающимися деревьями, постукивая пяткой о пятку, и размышлял над тем, что же он должен сказать Верене в следующий раз. К концу второй недели он преуспел – по крайней мере, так ему казалось – гораздо больше, чем мог надеяться: теперь девушка относилась к своему «дару» более сдержанно. Он был поражён тем, насколько быстро она отбросила свои идеалы, которые прежде казались ей столь полезными и благородными. Именно этого он и добивался, и тот факт, что эта жертва обошлась ей так легко (она сама подметила это однажды) говорил о том, что для достижения счастья совсем не обязательно проводить половину жизни выступая перед публикой. Но, из уважения к этой жертве, он решил быть с ней предельно любезным во все последующие годы. Однажды она задала ему вопрос, который затрагивал эту скользкую тему.
– Если это всего лишь заблуждения, зачем же тогда всё это дано мне – зачем я была наделена талантом? Я не особенно переживаю из-за этого – и я могу спокойно говорить об этом с вами. Но, признаюсь, я хотела бы знать, зачем всё это было частью меня, если я вернусь в обычную жизнь и буду жить, как вы выразились, очаровывая только вас. Я буду подобна певице с прекрасным голосом – вы и сами это признаёте, принявшей священный обет никогда не брать ни единой ноты. Не это ли огромная потеря, великая жестокость природы? Должны ли мы использовать свои таланты, и имеем ли мы хотя бы малейшее право отрицать их, лишив множество людей того удовольствия, которые могли бы им доставить? В соглашении, которое вы предлагаете (так Верена называла вопрос их брака), я не вижу, что уготовано для бедной уставшей служанки, полной веры. Я буду очаровывать вас, но люди говорили мне, что когда я встаю на подмостки, я очаровываю весь мир. Вы сами просили меня об откровенности. Возможно, у вас есть намерение установить подмостки в передней гостиной, где я смогу выступать перед вами каждый вечер, после того, как вы закончите работу. Я говорю «передняя гостиная», потому как нам потребуются две! Не похоже, что мы сможем себе это позволить – но нам ведь нужно место для трапезы, если в нашей гостиной будет сцена.