Бой бабочек
Шрифт:
1898 год, май, 11-е число
Ржавой занозой ранила душу, липла к мыслям скользкой грязью, вязким дегтем, черным сном. Не было от нее спасения. Уже не осталось ни звука, ни отголоска, ни шепотка, два дня как минуло, а нет все покоя. От сомнения мучительного Халтурин стал сам не свой. Службу толком нести не может, ни есть, ни спать. Все думал да гадал: что же такое случилось?
Товарищи по полицейскому участку, видя, что со старым городовым творится неладное, донимали расспросами, пока Халтурин не рявкнул, чтобы отстали. Нос суют куда не следует, проку от сотоварищей никакого. Что они понимать-то могут? Да и как рассказать? На смех,
К душевным мукам Халтурин не был приспособлен. Намаявшись так, что и врагу не пожелаешь, собрался с силами и отправился на второй этаж. Вежливо постучал, маленько приоткрыл дверь, испросил дозволения войти. Пристав дружелюбно махнул: заходи без церемоний. Хозяин 1-го участка Петербургской части, подполковник Левицкий, был человеком армейским, простым и доступным. Визит городового к нему в кабинет – дело привычное, всякая нужда по службе случается.
Простота обращения между приставом и подчиненными завелась сама собой. Участок был небольшим, куда меньше соседнего 3-го и даже 2-го участка Петербургской части. Состоял в основном из огородов, во множестве разбитых на глухой Петербургской стороне, да нескольких улиц с каменными домами. Из полезных владений – Сытный рынок. Из развлечений – Александровский парк с Зоологическим садом и театр «Аквариум». На территории участка находилась Петропавловская крепость. Но соваться туда нечего: там тюремная полиция правит, да и место страшное, мрачное, обходи стороной. В остальном – все мирно, по-семейному.
Левицкий предложил городовому садиться, пошутил про первые майские деньки, что пьяной черемухой веяли в распахнутое окно. Сел Халтурин на стул, охнувший под его весом, и потупился. Сам на себя не похож. Всем известно: старый городовой отличался добродушием и даже веселостью. Что службе не вредило.
– Случилось, что ль, чего, Митрич? – по-простому спросил пристав, подставляя теплой прохладе лицо, которое тут же начала щекотать уличная пыль. И откуда только берется?
– Не знаю, как и сказать, Евгений Илларионович, – без поминания звания и «вашего благородия» ответил Халтурин, что дозволялось ему из уважения лет.
– Говори как есть. В роте что-то стряслось? Опять из младших кто, напившись, на службу не вышел?
– Никак нет, в роте порядок, заступили на посты.
Что ж, уже хорошо. Разбираться с проступками городовых Левицкий не любил. Да и что со служивыми сделаешь: выгнать не выгонишь, на гауптвахту не посадишь. Только добрым словом и кулаком можно вразумить. Особенно кулаком. Без него доброе слово входило не так глубоко.
– Так… А что такой хмурый? Выкладывай, не таись.
– Слушаюсь, – Халтурин оправил ремень, что стягивал уже летний, беленого сукна, кафтан. – Дело второго дня помните?
Левицкий помнил все. Происшествий немного, каждый рапорт прочитывал.
Действительно, 9 мая [1] на Каменноостровском проспекте случилось заурядное происшествие. Лошадь испугалась, понесла, извозчик не справился, пролетка выскочила на тротуар и задавила случайную прохожую. Под копытами и колесами не уцелеть,
1
Используется старый стиль. – Здесь и далее примеч. авт.
– Дело закрыто, – сказал Левицкий. – Обязанности свои, Митрич, ты исполнил примерно. Толпу отогнал, вызвал с ближнего поста городового Илюхина. Турчановичу подсобил с оформлением и свидетелями. Дождался санитарной кареты и тело помог погрузить. Все бы так службу несли.
– Благодарю, господин пристав, да только не во мне вопрос, – ответил вконец помрачневший Халтурин.
Поведение городового казалось странным. Если не сказать – непонятным. А непонятностей пристав на дух не выносил.
– В чем же тогда вопрос? – со строгостью в голосе спросил он.
Халтурин выпрямился, будто решился на что-то важное.
– В протокол кое-чего не вошло, – доложил он.
Такой поворот никуда не годился: если городовой что-то утаил, а теперь сознаться решил – чего доброго, дело возвращать придется. Приставу – возня и морока, от начальства выволочка. Лучше бы Митрич помалкивал.
– Почему сразу Турчановичу не доложил? – Левицкий стал сух и резок.
– Как о таком доложить, ваше благородие? – отвечал городовой, уловив перемену в голосе начальника. – О таком не доложишь…
– Да что там случилось?! – вскрикнул пристав раздраженно. Не хватало, чтоб городовой распускал нюни, словно барышня.
– Разрешите доложить по порядку…
Левицкий нетерпеливо махнул, мол, чего уж там.
– Значит, тело проверил, она уже последний вздох испустила, – начал Халтурин. – Лежит, бедная, глаза в небо, лицо тихое, кукольное, милое, жалостливое…
– Избавь меня от этих тонкостей.
– Слушаюсь… Так вот, значит, собралась толпа. Не так чтобы много, а с десяток, как обычно. Я прикрикнул, чтобы отошли. Они подвинулись. Пялятся на несчастную, будто развлечений им не хватает. И тут, откуда ни возьмись, оно…
– Что это – «оно»?
– Песня, – выдавил Халтурин и преданно взглянул на пристава.
Левицкий в первое мгновение маленько растерялся.
– Что «откуда ни возьмись»? – переспросил он.
– Песнь, ваше благородие, – удрученно повторил Халтурин. – Или голос, как изволите.
– Романсик популярный исполняли?
– Никак нет, ваше благородие, что-то такое на иностранном. Протяжное, жалостливое, мучительное, и… и… – тут у Халтурина не нашлось слов, чтобы описать пережитое.
Не такой был человек городовой, чтобы с подобной чушью отнимать бесценное время пристава. Левицкий это знал и раздражение сдержал.
– Хорошо, Митрич, пел кто-то песню, – ровно проговорил он. – Тебе-то что за печаль?
– Как запел голос, я словно в камень обратился, шевельнуться не могу, стою как вкопанный. Толпа замерла, никто не шелохнулся, словно волшебство нашло какое. Кажется, прикажи мне, пойду за голосом, как теленок за мамкой… Такой красоты немыслимой, неземной. Душу вынимал, сердце разрывал. Чуть слезу не пустил…