Боярыня Морозова
Шрифт:
– Господи, совсем одурел!
Чиркнул дважды по дыне, вырезав прозрачный почти ломтик.
– Нутро-то отряхни, сблюешь! – гаркнул из угла Киприан.
Никон потерянно улыбнулся, двумя руками осторожно вставил ломтик в разрез и жалобно попросил келейника:
– Шубу принеси! Холодно.
И снова взялся за нож, вырезал нормальный ломоть дыни, обрезал край и, вдыхая аромат, принялся уплетать царицыно угощение.
Тут дверь распахнулась, и, пригибаясь в низких дверях, вошла, заполнив всю келью, депутация собора – митрополиты, бояре.
– О
Голос у старика оборвался, и все опустились перед Никоном на колени, а он, в черной домашней хламиде, с необъеденной коркой дыни в руке, махнул на депутацию этой своей коркой.
– Нет! – крикнул. – Упаси вас, Господи! Недостоин я! Грешен! Ничтожен!
Кинул корку и, отирая ладонь о залоснившуюся рясу, побежал в угол и стал за Киприана.
– Защити, отец святой! Не выдай!
Келейник Киприан шагнул, набычась, на депутацию, а Никон, высовываясь из-за его тяжкого плеча, кричал петушком:
– Уходите! Уходите, бога ради!
Настроенные на благодушное торжество, депутаты выкатились ошарашенным клубком из Никоновой кельи. Испуганно переглядывались, топтались возле кельи, но Киприан широким жестом хлопнул дверью, и тотчас изнутри лязгнул железный засов.
– К царю! К царю! – всплеснул высохшими ручками митрополит Корнилий, и депутация кинулась к лошадям.
– Как так в патриархи не идет?! – перепугался Алексей Михайлович и нашел глазами князя Долгорукого. – Поезжай, князь Юрий! Проси! Моим именем проси! И ты, отец мой, Борис Иванович, и ты, Глеб Иванович! Стефан Вонифатьевич, не оставь! Поезжайте, поищите милости великого нашего архипастыря!
Новые посланники спешно погрузились в кареты, уехали искать Никоновой милости, а сам Никон в те поры стоял посреди своей кельи, молча сдирая через голову пропахшую потом черную рясу. Застрял, дернул, защемил губы, дернул назад, разодрал руками ветхую материю, освободился, кинул рясу на пол.
– Чего дерешь, богатый больно? – заворчал из своего угла Киприан.
– Дурак, – сказал ему Никон. – Патриарх – я!
– Так ты ж отказался.
– Дурак! Ну и дурак же ты! – с удовольствием сказал келейнику Никон и приказал: – Лучшую мантию! Ту, лиловую. Крест на золотой цепи с рубинами.
Выхватил нетерпеливо из рук Киприана ларец, достал золотую цепь и вдруг бросил обратно.
– Киприан, – сказал тихо, – а ведь страшно.
– Что страшно?
– Патриархом страшно быть. Как скажешь, так и сделают. А если не то скажешь? Киприан, я взаправду не гожусь в патриархи. – И жалобно попросил: – Принеси воды свежей из колодца. Чистой водички хочется. Будь любезен, брат мой.
Киприан взял кувшин и молча вышел из кельи.
Никон проследил взглядом, плотно ли затворилась дверь, опустился со стула на колени, на свою черную рясу. Поцеловал край старой своей одежды, бывшей с ним еще на Анзерах.
– Господи! Отчего же я избранник твой? Чем угодил тебе, Господи?!
И перед ним, как стена в неухоженной церкви, где росписи облупились и погасли, встала собственная, давно уже не своя, а словно бы приснившаяся, никчемная, бессмысленная жизнь.
– Господи! Я же мордва! Упрямая мордва! А ты меня вон как – в патриархи! Над всеми-то князьями, над умниками!
И тотчас встал с колен и, наступая ногами на прежнюю свою рясу, надел великолепное новое одеяние и водрузил на себя золотую цепь с рубиновым крестом, в сверкающей изморози чистой воды алмазов.
Пришел Киприан с водой.
– Налей!
Киприан налил воду в серебряный кубок. Никон выпил воду до последней капли, пнул ногой рясу.
– Сожги! – И закричал: – Да не спрячь – знаю тебя, тряпичника, – сожги!
Киприан поднял рясу и бросил в подтопок. Высек огонь, запалил лучину, кинул в печь.
– Не закрывай! – сказал Никон, глядя, как занимается огнем его старая, его отвратительная… кожа.
– Воняет больно! – сказал Киприан.
– Воняет! – Никон хохотнул. – Ишь как воняет!.. Чего глядишь, ладан зажги!
Не отошел от печи, пока ряса не сгорела дотла.
И тут явились депутаты, все люди великие, дружеские. Никон подходил к каждому со слезами на глазах. Говорил тихо, перебарывая спазмы, схватывающие горло:
– Не смею! Прости, бога ради! Неразумен! Не по силам мне пасти словесных овец Христовых! Пусть государь смилуется. Не смею!
Когда и второе посольство вернулось ни с чем, Алексей Михайлович запылал вдруг щеками и крикнул, притопнув ногой:
– Силой! Силой привезти его!..
Застоявшаяся толпа перед Успенским собором стала вдруг врастать в землю. Это садились где стояли обезноженные старухи и старики. Как гусыня с выводком, осела наземь и цепочка слепых странников.
Никон в Успенский собор все не ехал, но толпа не убывала, а прибывала. Заслышав об отказе новгородского митрополита от патриаршества, на кремлевские площади валили новые толпы ротозеев, но вместо живой, обсасывающей митрополичьи косточки толпы наталкивались на горестно молчащий народ и сами молчали, призадумавшись. Каждый тут вспоминал свои тайные, лютые, воровские грехи, подленькую мелочь всяческих гадостей, совершенных или уже затеянных.
Вдруг от самых Спасских ворот прилетел, как звоночек, детский высокий голос:
– Идет!
Толпа качнулась, вставая и раздаваясь перед Никоном и соборным посольством.
– Дай, Господи! – счастливо сияя мокрыми от слез глазами, кричал Пахом, и мальчик-поводырь вторил ему:
– Дай, Господи!
Всем стало легко, словно освободились от прежней, глупой и гнусной, жизни. Да ведь коли Никон, смилостивившись, идет на патриарший свой престол, то мир от греха спасен, все спасены! Царство святой благодати утверждается на земле.