Бойня
Шрифт:
И они поползли, прячась за дырявыми и позеленелыми до мшелости бетонными стенами, поползли, норовя вдавиться в эту несчастную, горькую землю, на которой уже давно не росло ничего путного кроме черных лопухов и лиловой осоки, поползли, в тайне надеясь, что в этом поселке при удаче посчастливится разжиться чем-нибудь съестным… ну а если попадутся местным, что ж, быть битыми, не привыкать.
Хриплые голоса становились все громче — как ни петляй, а никуда не денешься! надо еще немного вперед! чуть-чуть! Трезвяк навтыкал в путанные колючие волосы больших лопухов и от этого стал похожим на лешего, только что выбравшегося из немыслимой дикой чащобы. Кука
Поселок был хороший, зажиточный поселок. Получше их прежнего. Да и пепелищ не было видно, значит, его еще не карали «судьи праведные». Трезвяк с Кукой умудрились забраться по кривой каменной лестнице на какую-то развалину поросшую желтым кустарничком, с торчащими зубьями изъеденных временем простенков. Затаились, озирая покосившиеся крыши, заваленные мусором улочки, убегающие во мрак серой пелены. Прямо перед ними была площадь, отгороженная от развалин грудой ржавых и битых контейнеров да помойных баков. На том конце площади торчала покосившаяся колоколенка с пробитым черным куполом, изрисованная сверху донизу похабными, грубыми и неумелыми рисунками. Видно, в поселке имелся даже свой живописец. Из окошка на третьем этаже колоколенки торчала над землей огромная черная балка. С балки свисало несколько веревок. Под каждой из веревок стояло по посельчанину с завязанными за спиной руками. Но это было не главным.
Вся площадь по краям была запружена разношерстным народцем: стояли мужики, бабы, дети, толстые, тонкие, длинные, коротышки, носатые и безносые, многолапые и вовсе безрукие, двухголовые и обычные, корявые, уродливые, пус-тоглазые, трясущиеся и бормочущие, безъязыкие и кривые, одуревшие и напуганные, нормальные и чокнутые… простой, обычный люд подкупольный, туго соображающий, но себе на уме. Трезвяк даже всхлипнул. И у них в поселке так было — и народец такой же, и площадь. Потянуло чем-то родным. Захотелось спрыгнуть с заросшего кустарником перекрытия, побежать туда, встать в очередь за баландой на раздачу, за глотком пойла… да, сейчас Трезвяк не отказался бы от этого глотка, хотя и зарекся пить. Туда! Быстрей! Немедленно!
Кука Разумник, скрючившийся рядом, тоже глотал слюнки и ерзал.
Но было одно обстоятельство, которое мешало исполнению страстного желания обоих. Площадь была оцеплена изнутри и снаружи — и вовсе не длинноногими туристами, а какой-то корявой и разномастной братвой, выряженной в пятнистые фуфайки. У каждого на голове была кепка с длинным козырьком, а на плече или в руках железяка. Держались пятнистые по-хозяйски, народец их явно уважал и побаивался. На глазах у Трезвяка и Куки одного мужичка, выбившегося из толпы с пьяненькими стенаниями, встряхнули за шкирку, надавали по мордасам и впихнули обратно.
— Ой, мать моя! — вдруг выдохнул Кука. — Там же петли!
— Ну и чего? — не понял Трезвяк.
— Давить будут! — просипел побелевший Кука. — Я сам видал, как у нас такими собак давили.
До Трезвяка доходило с трудом, хотя и был он на редкость смышленым мужиком.
— Где ж ты тут собак углядел, дурень?!
— Не собак…вот этих давить будут, что под петлями стоят! Теперь и Трезвяк пригляделся к связанным. Их было четверо — все тощие, кособокие, свесившие головы, на полных выродков совсем непохожие.
— Давить? А народ зачем собрали-то?!
— Болван ты. Доходяга, — вместо разъяснений выдал Кука Разумник.
Трезвяк примолк обиженно. Он не верил Куке, не желал ему верить. Тем более, что на площади было и кое-что другое.
На высоком помосте перед балкой в окружении ладно стоящих пятнистых прохаживался от края до края какой-то молодой еще мужичок с маленькой головкой на длинной шее и весь увешанный тускло посвечивающими железяками. Был он в такой же пятнистой форменке, с прутиком в руке и без кепаря. Это его натужный голос разрывал хрипом и сипом затишье Подкуполья.
— Братаны и сеструхи! — орал оратор. — Мамаши мои родные и папаши! Бабки и дедки! Все вы видали, как вчера горела северная труба. Все, я вас спрашиваю?!
Недружное мычание встревоженного стада прокатилось над головами загнанных в оцепление. Кука сам чуть не замычал, хотя ничего он вчера не видел. А Доходяга Трезвяк ни с того ни с сего насторожился.
— Все! — подбил итог горлопан. И понес дальше: — И тогда, когда мы, лучшие сыны ваши, поднявшиеся на смертный бой за обновление этой поганой дыры, не щадим своих жизней, когда все мы готовы до единого сдохнуть прямо хоть щас за демократию, какие-то падпы, окопавшиеся в вашем вонючем поселке, устраивают диверсию! Ну посудите сами, дурьи головы, для того разве ж наши друзья из Забарьерья, кормящие и поящие нас, проложили здесь трубы, чтобы какая-то падла дырявила их и жгла? Нет, братаны, не для того, чтоб мне сдохнуть у вас на глазах…
— Гурыня, — вдруг еле слышно выдохнул Трезвяк.
— Чего? — не понял Кука Разумник.
— Гурыня это, младшенький! — выпалил Трезвяк, как гвоздь вбил. И пояснил уже нерасторопно, с дрожью в голосе: — Землячок наш, баламут и козел, ты его знаешь! Куда ж это мы забрели?
Кука вжал голову в плечи. Когда-то давно, года три назад он дал Гурыне хорошего пинка, чтоб под ногами не путался — тот еще совсем молокососом был. А когда Гурыня развернулся в обиде, залепил ему зуботычину и обозвал как-то, теперь уже и не помнил. Но Кука знал, это он не помнит, а Гурыня злопамятный, он все помнит… он и его удавит как пса паршивого. Кука замер.
— …вот за все за это мы и будем казнить гадов по всей справедливости! — крик начинал переходить в истошный, благой визг. — Во имя демократии и прогресса! И никаких границ! Никаких!!!
— Откуда он эдаких слов-то набрался, — недоумевал Трез-ияк. — Ведь был оболтус оболтусом, тупее не отыщешь!
— Но прежде вы все увидите своими бараньими глазами, чего еще натворили эти падлы! Давай, неси сюда! Живей!
Гурыня принялся размахивать руками — и откуда-то из-за помойных баков начали выскакивать одна за другой пятнистые пары. Каждая волокла за собой, прямо за ноги, по избитому до синевы телу. Кука усердно загибал пальцы.
— Восемь, — наконец сообщил он Трезвяку. Тела побросали посреди площади, у колоколенки, чтобы было видно всем. И сразу запричитали плаксивые бабы, заныли мальцы, насупились и подались назад угрюмые мужики.
Гурыня сбежал к трупам, пнул один сапогом в бок, воздел Руки к небу, будто желая засвидетельствовать, что все восемь безнадежно мертвы. И стремглав взлетел на свой помост.
— Да! — завопил он пуще прежнего. — Эти были еще лучше нас! Это они хотели помешать диверсантам, падла! Это они встали грудью… И каждого, падла, каждого из них ухряли! Вы видите слезы на моих глазах, — Гурыня и впрямь размазал нечто незримое по щекам, — я скорблю вместе с вами! И я знаю, что суд наш справедлив! Наш народный суд!